Обращенные | страница 51



Но возможно, я просто фантазирую. Она моргает, — как обычно, — и затем почему-то поднимается на цыпочки. Она поднимается на цыпочки, открывает рот, и вот что оттуда доносится.

— «Ты мой солнечный свет», — пищит она, причем большинство слогов попадает на нужные ноты.

Я вздрагиваю. Я давлюсь своей улыбкой.

— «Мой единственный свет»…

Я стряхиваю наваждение. Я пытаюсь подпевать.

— «Ты даришь мне счастье, — поем мы вместе, — когда небо становится серым».

Я чувствую, что от секретной песенки Исузу у меня теплеет на душе. Или что-то вроде этого. Что-то во мне начинает расти, расширяться.

— «Ты не узнаешь, дорогой, как я тебя люблю», — поем мы, пока я не начинаю чувствовать, что не могу петь.

Что-то душит меня изнутри. Это следующий рубеж, который поднимается передо мной, как кирпичная стена. Мой голос, и без того каркающий, становится еще чуть более хриплым.

— «Пожалуйста, не забирай…» — пою я. То же самое произошло с моей жизнью, моим миром с тех пор, как… Я останавливаюсь. Исузу тоже останавливается. Мы начинаем снова. Теперь пою только я, без нее. — «Пожалуйста, не забирай… мой… свет…»

Исузу смотрит на меня. Ее что-то озадачило. Улыбка исчезла, сменившись чем-то похожим на беспокойство. Я опускаю глаза, и она протягивает лоскут ткани — самый замызганный, замусоленный лоскут, какой я когда-либо видел в моей жизни. Фактически, это просто горстка лохмотьев, которые держатся только на честном слове. Кажется, она хочет, чтобы я взял эту горстку лохмотьев, но почему? Понятия не имею. Когда я отказываюсь принять это подношение, она снова поднимается на цыпочки, протягивает руку, держа свой лоскут над головой, с намерением коснуться моего лица. Я ловлю ее запястье. Большой палец, указательный палец — «о'кей!» — вот и все, что требуется, чтобы обхватить ее ручонку.

— Что такое? — спрашиваю я.

— Ты плачешь, — говорит Исузу.

— Я не плачу.

— Нет, плачешь.

И опускается на пятки. Шлеп!

Я касаюсь своего лица. Мокро. Я разглядываю свои пальцы. Розовые. Господи Иисусе… Я плачу. Я прослезился из-за какой-то дурацкой песенки про то, что кто-то забрал у меня…

Хорошо. Вы знаете, про что эта дурацкая песенка. И слезы у меня, между прочим, кровавые. Мои слезы. Конечно.

Господь наш Иисус Христос…

А может быть, я и должен был прослезиться, как Он.

Потому что Он плакал в Гефсиманском саду — так нам говорили монахини. И из Его глаз текла кровь. Иисус плакал кровавыми слезами, потому что видел будущее. Все злодеяния истории. Прежде, еще ребенком, я думал, что он оплакивал мучеников и погибших в войнах — во всех войнах, вплоть до Мировой. Не «Первой» мировой войны, тогда они еще не были пронумерованы. На самом деле, Иисус плакал кровавыми слезами из-за Кайзера, убийства Линкольна и Реформации. Монахини не упомянули крестовые походы и испанскую Инквизицию, а Гитлер и Хиросима еще ждали своего часа. Само собой, не было никаких упоминаний о вампирах, доброжелательных или недоброжелательных, и о маленьких девочках, живущих в грязных норах, или кофеварках, переделанных для того, чтобы подогревать изготовленную на фабрике кровь. И все же, даже без всего этого — в начальной школе, когда я был ребенком, — мы кивали. Понимая. Соглашаясь, что в истории — до настоящего момента — произошло достаточно много вещей, которые могли заставить Сына Человеческого лить кровавые слезы. Забавно, что мы продолжаем плыть по течению. Забавно: все, что потребовалось для этого сегодня — некий кровосос и некая дурацкая сентиментальная песня.