Иероглиф | страница 58
Меня, наверное, стали бы считать отъявленным трусом и подвергли бы остракизму, если бы не одна мелочь на моем лице никто никогда не видел страха. Я боялся, очень боялся, но лицевые мышцы при этом застывали в холодной, надменной и презрительной улыбке. И я никогда не валялся в ногах у сильнейшего, плача и моля о пощаде. С такой ухмылкой это абсолютно невозможно. Со временем, меня оставили в покое, а после окончания школы это стало совсем неважным. И еще — я не научился, как Артур, классно драться в какой-нибудь спортивной секции. По той же причине.
Теперь самый трудный для меня отрезок судьбы. Здесь я копал еще более тщательно, просеивая с неиссякаемым терпением археолога все мельчайшие, значительные и незначительные события, эпизоды, эпизодики. Я сверялся с записями, смотрел кинохронику, донимал дотошными вопросами бывших сослуживцев, но все безрезультатно.
Сначала меня это удивило. Мне казалось, что именно на войне должны были, как грибы, полезть все флажки, джинны из бутылок, ярость. Где, как не там, проявиться этой странной и страшной особенности моей души, когда сверху тебя плавит солнце, вокруг ненавистные горы, взрывы, налеты, бомбежки, автоматные очереди и смерть, смерть, смерть. Почему там ничего не было? Где, как не там, проявиться жестокости, ненависти, нетерпения, страсти к убийству, бессмысленному и тупому, к крови.
Нет. Ничего. Пусто. Я плакал, вспоминая то, что никогда при других обстоятельствах не позволил бы себе вспомнить, мне было страшно и жалко тысяч загубленных жизней и судеб, но ни для одной не стал непосредственной причиной именно я. Конечно, я убивал. Жестокий закон войны — или ты их, или они тебя. Но тогда я не чувствовал раскаяния. Не потому что война оправдывала и списывала на свои кровавые счета все долги и грехи наши. Нет. Нет, и не потому что потоки, лавины, сели крови притупили, уничтожили нашу к ней чувствительность, убили остроту жалости, сострадания к умирающему врагу. И не потому что мы нашли оправдание в смертях наших друзей. Все гораздо проще и страшнее.
Я не чувствовал себя властным над жизнями врагов и виновным в их смерти. Долгий, длинный полет пули начисто уничтожает причинно-следственную связь между движением моего указательного пальца, нажимающего на курок автомата, и сгустками крови, ошметками материи и тела, вырываемыми хищными жалящими пулями. Это был волшебный мир. Ты нажимаешь на кнопку, и где-то очень далеко от тебя, вне поля твоего зрения и интереса, сгорают в огне целые города. Ты закапываешь в мертвую землю мину, и спустя дни, месяцы, годы, когда ты уже давно забыл не только о ней, одной из тысяч, установленных тобой, но и, вообще, о службе, о войне, о горах, здесь подрываются люди, и склоны гор усеивают клочьями тела. Ты летишь высоко в небе, куда не поднимаются даже птицы и облака, наедине с самим собой, в покое и мире, и при этом не нажимаешь никаких дурацких кнопок, — подчиняясь установленному каким-то техником в промасленном комбинезоне таймеру, срабатывает механизм, запирающий бомбовые люки, и вниз устремляются мегатонны смерти, а ты не обращаешь в своем покое и созерцании на потряхивание самолета никакого внимания.