Сидо | страница 30



Когда отец умер, библиотека превратилась в спальню, и книгам была учреждена ревизия.

– Посмотри-ка, – сказал мне старший брат.

Он сам принёс, разложил и открыл книги и помолчал, вдыхая аромат изъеденной временем бумаги, покрывшейся душистой цвелью, от которой поднимался запах утраченного детства и сухого лепестка тюльпана, пятнистого, как древесный агат…

– …посмотри-ка.

В дюжине картонных томиков содержалась его древняя и гордо хранимая тайна. В каждом томе насчитывалось по двести, триста, по сто пятьдесят страниц; роскошная, дорогая кремовая бумага или простая «школьная» – плотная, аккуратно подрезанная, сотни и сотни белых листов… Неведомый шедевр, мираж писательской карьеры.

Наверное, так и должно было быть – этим страницам, уцелевшим по чьей-то слабости или легкомыслию, ничего не дано было на себе запечатлеть. Брат писал на них свои рецепты, мать покрывала ими горшочки с вареньем, её внучки отрывали по листочку для каких-то рисунков, и всё-таки мы не смогли израсходовать всех этих роскошных тетрадок с ненаписанным шедевром. Мать, впрочем, старалась пустить их в дело с остервенелой манией разрушения: «Как, ещё что-то осталось? Давайте сюда – мне не во что завернуть котлеты… Мне нечем обклеить ящики…» В этом не было насмешки – скорее жгучее сожаление и желание поскорее уничтожить плоды бессилия…

И я в свою очередь попользовалась этим несуществующим наследием в пору моих дебютов. Не с тех ли пор я так люблю писать на гладких блестящих листках плотного замеса, так и не научившись жалеть их? Ведь я возымела смелость писать своими жирными и круглыми буквами поверх той едва различимой скорописи, в тускловатой филигранности которой только одна женщина в мире разглядела сияние величия, поверх тех косых букв, какими был любовно прописан единственный законченный и оформленный лист – посвящение:

Душеньке моей

Её верный муженёк

Жюль-Жозеф Колетт.

III. ДИКАРИ

Дикари… Дикари, – говорила она, – что делать с такими дикарями? Она качала головой. Давно отрекшись от мелочной опёки над ними, – это ведь было самое разумное, – она не забывала и о своей ответственности за обоих. Рассматривая их, двоих сводных братьев, она не могла ими не любоваться. Особенно старшим, семнадцатилетним шатеном с глазами цвета морской волны и пурпурными губами, улыбавшимися только нам да нескольким молодым девушкам. Но и тринадцатилетний, темнокудрый, чьи нестриженые волосы ниспадали до самых глаз, свинцово-серых, унаследованных от отца, тоже был недурён…