Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове) | страница 69



В моей любезной отчизне
Растет там древо жизни;
Но манит вишенье людей,
А птичье пугало им страшней.
И мы давай, как галки,
Бежать от чертовой палки;
Цвети и смейся, вишня, здесь,
А мы поем отречения песнь.
У вишни сверху красный вид,
Но в косточке — там смерть торчит;
Лишь в небе, где всевышний,
Вез косточек все вишни...
Бог отче, бог сыне, бог дух святой,
Которые чтимы нашей душой,
К вам из скудельной рухляди,
Немецкий бедный дух, лети.

Im lieben Deutschland daheime,
Da wachsen viel Lebensbдume;
Doch lockt die Kirsche noch so sehr,
Die Vogelscheuche schreckt noch mehr.
Wir lassen uns wie Spatzen
Einschьchtern von Teufelsfratzen;
Wie auch die Kirsche lacht und blьht,
Wir singen ein Entsagungslied:
Die Kirschen sind von auЯen rot,
Doch drinnen steckt' als Kern der Tod;
Nur droben, wo die Sterne,
Gibt's Kirschen ohne Kerne.
Gott Vater, Gott Sohn, Gott heiliger Geist,
Die unsere Seele lobt und preist
Nach diesen sehnet ewiglich
Die arme deutsche Seele sich...

[Там дома, в милой Германии, растет много деревьев жизни, но, как ни манит к себе вишня, птичье пугало еще страшней.

Мы, как воробьи, пугаемся чертовых рож; как бы вишня ни смеялась и ни цвела, мы поем песнь отречения.

Вишни снаружи красны, но внутри в косточках — смерть; только в небе, там, где звезды, вишни бывают без косточек.

Бог-отец, бог-сын, бог — святой дух, которых славит и величает паша душа, по тем вишням от века тоскует бедная немецкая душа.]


В узких пределах этих четверостиший чрезвычайно рельефно выступает характерная черта стиля Тынянова: широта диапазона в выборе смысловых средств, оттенков значения, специфических форм (от церковнославянского звательного падежа «бог отче», «бог сыне» — вместо литературно нейтральных «отец», «сын» — до народно-песенного «вишенье», употребленного наряду с привычным «вишня», и неожиданно контрастного сочетания «скудельной рухляди») и известная парадоксальность в сочетании всех этих элементов. Что же касается составных рифм, то, как нетрудно заметить, роль их в переводе даже усилена по сравнению с оригиналом. Там всего один случай подобной рифмовки, и менее заметный (в четвертой строфе: ewiglich — Seele sich), в русском же тексте вторые двустишия двух последних строф замыкаются составными рифмами, богатыми, броскими и, главное, иронически оттеняющими смысловой контраст между сопоставленными понятиями (»всевышний — все вишни», «рухляди — дух, лети»).

Формальное мастерство Гейне, как бы блестяще оно ни было, никогда не остается самоцелью; оно, как и у всякого истинно великого поэта (вспомним Маяковского), глубоко содержательно: за каждым отклонением от привычной нормы словоупотребления, за каждым нарочито примененным старинным словом или заимствованием из иностранного языка стоит та или иная оценка событий и лиц, упоминаемых в данном месте. Эта содержательность поэзии Гейне ставит переводчику ответственные задачи, и Тынянов, как я другие выдающиеся переводчики Гейне, разрешал эти задачи не формально. Тонко чувствуя роль, выполняемую тем или иным элементом подлинника, он нередко заменял этот элемент иным, а иногда в каком-либо месте компенсировал в усиленной степени то, что в другом месте было ослаблено.