Две операции майора Климова | страница 36
Все рассмеялись.
— Однако, Степан Григорьевич, я полагаю, что это только предисловие? — прервал паузу Рагимов. — Повествование впереди, так?
— Да, конечно. Так вот, полгода назад Мирзоева разбил паралич, отнялась правая нога. Изредка я навещаю его. А вчера, поразмыслив над сообщением Мурадова, решил съездить в Кала, поговорить там с народом, узнать, не видели ли кого из чужих, да и к Сулейману наведаться.
Встретил меня Мирзоев радостно, но, как мне показалось, чувствовал себя неловко, чем-то был смущен. Надо сказать, что в его доме всегда строго соблюдаются законы гостеприимства: друг не может забежать к нему на минутку, обязательно должен быть выполнен весь освященный обычаями ритуал, обязательно угощение. Мы долго сидели за чекдирме, приготовленным его внучкой, точнее — сидел я, а Сулейман полулежал — нога совершенно его не слушалась. Медленно текла беседа о погоде, об урожае, о холере там, за рубежом. Пришло время и главному вопросу, с которым я приехал: в Кала тридцатого июня к вечеру шли двое, не знает ли мой друг Сулейман что-либо о них? Вижу, вопрос мой смутил старика еще больше. Тут-то и вспомнил я этот случай с поленом, о котором уже рассказал вам. Вспомнил и... сделал глупость, которую не могу себе простить...
В общем, решил я помочь Сулейману. Думаю, опять он клятвой связан. Достал свой магнитофон (я всегда вожу его с собой, удобная вещь), раскрыл, подаю Сулейману микрофон и говорю: «Друг, у меня есть еще дело в ауле, разреши мне отлучиться на полчаса. А если ты вслух вспомнишь в мое отсутствие о тех двух — будет хорошо. Эта железная палочка и чемодан — не живые души, греха на тебе не будет». Взглянул на меня Сулейман, улыбнулся и молча кивнул. А я включил магнитофон и вышел...
— Ну, а дальше? — Березкин нетерпеливо двинул стулом. — Он сказал что-нибудь? И сказал что-то важное?
— Дальше? Дальше послушайте сами.
Осипов неторопливо достал из принесенного чемоданчика небольшой магнитофон, аккуратно поставил его на стол и надавил на клавишу. Некоторое время стояла тишина, затем из динамика послышался звук удаляющихся шагов, стук закрываемой двери. Снова тишина. И наконец — старческий, надтреснутый голос с сильным туркменским акцентом:
— Друг мой Степан! Не удивляйся, что я обращаюсь к тебе. Смерть стоит у моего порога. С каждым днем все труднее и труднее становится мне бороться с ней. Я прожил жизнь, длинную, как Амударья. Я не всегда жил правильно, но жизнь учила меня всегда. Ты защищаешь правильную жизнь. Я старался идти с тобой все эти годы и пойду до конца... Смерть стоит у моего порога, но я не боюсь ее. Я не боюсь и аллаха, ибо тот, кто не страшится неотвратимого, не может страшиться того, чего нет... Я виноват перед тобой, Степан. Мне стыдно за себя. Я должен был сразу послать за тобой. Но болезнь очень мучила меня в эти дни. Прости меня... Я говорю не только для тебя. Я свидетельствую, что нахожусь в здравом рассудке, что говорю правду и только правду. Кажется, так надо, говорить перед судом? Если смерть унесет меня скоро, пусть останутся в жизни эти мои слова. В ночь на первое июля ко мне приходили те двое. Одного из них, Гусева Семена, я знаю еще по лагерю, где он, так же как и я, отбывал наказание. Он смелый человек, и я вначале тянулся к нему, потому что люблю людей гордых и смелых. Тогда я рассказал ему все о себе, о своих ходках за кордон и опасных приключениях, дал свой адрес. Позднее я понял, что Гусев — не только смелый, но и злой человек. Злой и очень вредный для всех нас, советских людей. Гусев — это враг. Я видел раненного им конвоира — человек был искалечен. Я проклял свою прошлую дружбу с ним...