Пришвин, или Гений жизни | страница 33
Вопросы эти далеко не праздные, ибо не одного Михаила Михайловича касаются. В «Журавлиной родине» Пришвин опишет свой переход от наивного реализма в декадентский стан так:
«Свою первую книгу этнографическую „В краю непуганых птиц“ я писал, не имея никакого опыта в словесном искусстве. Против всех, писавших потом о моих книгах, один М. О. Гершензон сказал мне, что эта первая книга этнографическая гораздо лучше всех следующих за ней поэтических. Я приписал такое мнение чудачеству М. О. Гершензона, который, казалось мне, всегда и во всем хотел быть оригинальным. И только теперь, когда судьба привела в мою комнату В. К. Арсеньева, автора замечательной книги „В дебрях Уссурийского края“, и я узнал от него, что он не думал о литературе, а писал книгу строго по своим дневникам, я понял и Гершензона и недостижимое мне теперь значение наивности своей первой книги. И я не сомневаюсь теперь, что, если бы не среда, заманившая меня в искусство слова самого по себе, я мало-помалу создал бы книгу, подобную арсеньевской, где поэт до последней творческой капли крови растворился в изображаемом мире».
Признание замечательное во многих отношениях, и особенно интересна в нем мысль о том, что в декаденты Пришвина заманили, как в секту, однако как и всякий мемуарист в более поздних воспоминаниях и уж тем более подцензурных художественных текстах Пришвин вольно или невольно исказил, подправил реальную картину своей литературной молодости. К декадентству он пришел сам и, видимо, не прийти не мог. Помимо отталкивания от народнических, семейных традиций, что-то еще глубоко личное, берущее начало из детства, его туда манило, волновало его душу. Уже в следующей своей, очень рыхлой на мой взгляд, повести «За волшебным колобком» автор торопится развить успех первой книги, и в ней впервые появляются мифологические персонажи:
«— Укажи, — говорю я, — мне, дедушка, где еще сохранилась древняя Русь, где не перевелись бабушки-задворенки, Кащеи Бессмертные и Марьи Моревны?»
А потом появляется и сама Марья Моревна в образе красивой северной девушки, и постепенно выходит на первый план повествования автор, из очеркиста он превращается в главное действующее лицо, вносит в материал свое «я», и мало-помалу авторское «я» не то чтобы заслоняет изображаемую жизнь, но становится ее фокусом, и все более Пришвин на нем сосредотачивается, изучая себя, фотографируя, как изучает и фотографирует увиденное.
Вот почему художник должен быть простодушен, как дитя, вот что вызревало в Пришвине долгие годы, медленно в нем перегорало — реальность сочеталась со сказкой, и завязывались все узлы. Но при этом Пришвин, очевидно, торопился включить себя в литературную ситуацию двадцатого века, так, чтобы написанное оказывалось поводом для повествования об ищущей личности, о хождении интеллигента в народ, и не случайно к одной из глав, посвященной Соловецкому монастырю, дается эпиграф из самого что ни на есть декадента Константина Бальмонта: