Помни о доме своем, грешник | страница 25
Вот и все, если не считать застолья.
Поздно вечером мы сидели на скамейке у палисадника, почти так же, как и когда-то, только теперь мы не болтали ногами и даже не разговаривали, сейчас мы только слушали разговор мужиков, шедших по улице, — в темноте они нас не видели, и поэтому все было будто по радио — направленная в одну сторону информация, сказал бы между прочим Олешников.
Но Олешников сейчас даже и этого не говорил.
— Ну вот, Андрей, и похоронили мы сегодня старого Олешникова. Все меньше и меньше остается нас, фронтовиков. Ты да я, а остальные — все моложе. Отсеиваются они от нас.
— Ага, отсеиваются. Сначала война хорошо просеяла, а теперь вот — болезни, ядри их в корень.
— Я вот чем больше живу, тем больше думаю о нашей жизни… Может, в ней просто — что кому суждено, и нечего нам здесь трепыхаться. Возьмем старого Олешникова, уже покойного. Как помню, он всю жизнь на конюшне возле лошадей пропадал. Сколько он этих хомутов перетаскал — клянусь тебе, ни одна лошадь их столько не перетаскала. Как ни встретишь, бывало, он все эти хомуты тащит, то — домой, в ремонт, то — из дому, из починки. Зимой, бывало, еще темно, а он уже в конюшне возле лошадей хлопочет, то накорми их, то напои. А летом — ночное, поди высиди зябкую росную ночь: коченей в холод, в дождь, в слякоть… Романтика какая-то, это вон городским деткам романтика, так они, телевизоров наглядевшись, начинают коней красть, а потом загнанную скотину в лесу к сосонкам привязывают — пускай она с голоду подыхает… А ему ведь — суши мозги… Почти без выходных, без проходных. Что интересное видел он в своей жизни, кроме этих лошадей да хомутов? А другой умник, языком болтая, который год животик поглаживает, и никакой черт его не берет — живет до сотни. Подумаешь обо всем этом и начинаешь сомневаться: а надо ли нам так напрягаться, горой стоять за справедливость? Сынок его, сам видел сегодня, даже слезу по отцу не пустил, городским стал, шибко грамотным, все свысока на нас поглядывал…
Они проплыли мимо во мраке, словно растаяли, будто не было ни их, ни самого Житива, а все то, что до сих пор существовало, будто приснилось. И мы сидели на скамейке окаменевшие, раздавленные жестокой и простой правдой, которую до сих пор не то что не знали, а просто и знать не хотели.
Тогда Олешников сказал:
А что, если и на самом деле тогда и там не существует? Если все то, что здесь происходит, от первого вздоха до последнего, это и есть смысл, а все остальное для человека — как ножом отрезанное…