Калуга первая (Книга-спектр) | страница 167



Внизу стояла правительственная печать, а под ней росписи.

- Ну и что! - сказал философ Зинаиде.

- А может быть, нужно было и про пароход и про белую одежду написать? - гадала Зинаида.

- Ну да, и про помидоры и про груши. - И вдруг его осенило: - Слушай, а не хотел ли он доказать, что настоящего мыслителя должно хватать и на благополучную частную жизнь?

Зинаида признала это предположение гениальным, но они оказались не правы. Не удалось им разгадать витиеватую речь Веефомита. Он просто не сумел сказать тогда, что жизнь гораздо шире, объемнее всяческих специфик и одержимостей, и что если ты претендуешь на всеобщее зрение, то должен быть всюду хотя бы со своими воображаемыми желаниями, и если ты не страдаешь от убогости житейских мелочей и не знаешь о гармоничном чувстве взаиморавенства души, тела и окружающих тебя форм, то как тогда увидеть целое, действительно способное иметь свободную волю над этим миром?

* * *

Был вполне симпатичный денек, вызывающий у состоявшихся людей лирическое возвышенное состояние.

Бенедиктыч сидел у окна, чувствуя невесомость своего видавшего виды тела. Ему было восхитительно приятно вот так смотреть на теплый зимний пейзаж за окном, на голые деревья и гроздья сосулек на старом карнизе.

Все формы были так близки, жизненны и в то же время недоступны и холодны, что Кузьма вдруг ощутил себя всем этим, и приметил себя, сидящего у окна, счастливого и ровного, такого, каким бы хотел себя видеть; он поймал себя на признании счастья, дотронулся до реального подоконника, увидел, что вот этот кусочек жизни за окном и он здесь в комнате и являются всей жизнью, всем, что есть, что никогда не видано, что невозможно охватить взглядом, впитать умом и телом, но что присутствует сконцентрированное в этом кусочке мокрого пейзажика и в подоконнике, шершавости ладони и потикивании часов; и когда Бенедиктыч подумал, что где-то сейчас кто-то умирает, крича от боли, измучен и одинок, ему стало ещё благостнее от того, что он принимает и это, теперь уже спокойнее и мудрее, уверовав в доброту первоначального смысла, вбирая в себя все: и цвета, отраженные в сосульках, и самого себя со всеми мыслями с себе, о концах и началах.

Он плыл в этом ощущении лирики здорового думающего человека в присутствии расширяющейся жизни с восторгами от её сложности и непредвиденности.

Он нежился в своих ощущениях, зная, что они временны, что спустя мгновение-другое им завладеет иное чувство, эта волшебная насыщенность утечет куда-то, оставляя за собой тихую затаенную печаль. И быстрые мысли теснились, раздразнивая поспешное желание ухватиться за ниточку бытия, и тогда он начинал думать все игривее и вольнее, укорачивая расстояние между детством и старостью: