Садовник судеб | страница 53
Зажмурившись, я увидел: зияние сырого цемента очертило на стене душевой кафельный кроссворд фатума. Папа безошибочно разгадал его – подобно своему предтече на Валтасаровом пиру: «Мене, текел, фарес!» Я поднес к уху запястье. Механическое тиканье удостоверяло единство времени и места – закоснелый каприз классицизма. А я еще сетовал на продажу бабкиных позлащенных часиков! – Командирские, с гравировкой, в преддверие призыва подаренные отцом, таили в себе ценнейший принцип выживания. Точнее всех его в «Созерцании» выразил Райнер Мария Рильке – устами Пастернака, лучшего из своих переводчиков:
Как мелки с жизнью наши споры,
как крупно то, что против нас!
Когда б мы поддались напору
стихии, ищущей простора,
мы выросли бы во сто раз.
Известно, что под гнетом тоталитаризма стихотворный перевод служил истинной поэзии идеальной лазейкой. Сборник тонкоперстого австрийца, в год моего четырнадцатилетия вышедший в серии «Литературные памятники», я обоснованно предпочитал сермяжным откровениям русопятов и санкционированной велеречивости шестидесятников. В пересадке Рильке на русскую почву участвовали и С. Петров (чудом не затронутый сталинским террором эгофутурист Грааль-Арельский), и уже знакомый мне по дачной беседке Владимир Микушевич. Но лучшие переводы – что и требовалось доказать! – принадлежат перу ярчайшего из отечественных лириков.
Произведения самого Пастернака мне долго не удавалось раздобыть. Двухтомник его я приобрел лишь после армии: пожертвовав… лосевской «Эстетикой эллинизма». Книгообменный круговорот, практиковавшийся тогдашними букинистами, вынуждал сделать выбор между важным и насущным, между родственным и неотъемлемым. Градация по категориям спроса, пускай и в корыстных целях введенная шаромыгами, низводила официозное мыслете на уровень макулатуры – возрождая тем самым онтологически чистую шкалу ценностей!..
Водворенный в казарму, я сознавал, что дни мои на грушевской окраине сочтены. Вдобавок, из Львова прислали голенастого строчкогона – новоиспеченного лейтенантика, сиявшего невинной улыбкой.
Мельтешащий лысой курицей Шавель, руки за спину, читал нотации:
– Не в добрый час вы, Марговский, распоясались! Вот и начгуб Евсюков ни в какую не хотел Вас отпускать…
– Да он дурак! – резко обрывал я прапора, отсылая пас гогочущему строю.
Вымучивание бригадного гимна – соломинка, ненадолго отсрочившая мой отъезд. Зачин выглядел так: «Под Фастовым орды злодеев / Зайти попытались нам в тыл, / Но встал лейтенант Галафеев – / И в позе геройской застыл!» Возможно, я путаю, и воина, предстательствующего за всех путейцев на обелиске Победы, звали как-то иначе: Вахромеев, Ерофеев… Суть в ином: он был плачевно одинок – и на запрос «красного следопыта» Сервачинский отреагировал без запинки. В бравурный текст я планировал вплести целое ожерелье подвигов – но снизка ограничилась единственной бусиной. Выражение «в позе геройской застыл», имевшее несколько эротический оттенок, замполит пропустил мимо ушей.