Садовник судеб | страница 48
Секретарь Ахматовой и приятель нобелевского лауреата спросит меня напрямик в редакции «Октября»:
– Вы что же, хотели бы вновь здесь поселиться?
– Ни за что! – вздрогну я, пять лет к тому времени прозябавший на Ближнем Востоке.
На вопрос, поставленный подобным гипнотическим образом, зачастую отвечаешь автоматически. Браваду апатрида он примет за чистую монету: не догадываясь, что мне попросту негде приткнуться в первопрестольной…
Да, меня не судили за тунеядство совдеповские маразматики, не ссылали к черту на кулички, обязавши исполнять принудительные работы. Со мной было иначе: все шито-крыто, без своевременной шумихи на Западе. Никакой тебе добровольной стенографистки, никакого столпотворения журналистов и поклонников. Но и никакого двухнедельного отпуска, никаких публикаций за кордоном. Одни лишь побои, оскорбления, ненависть: и все это втихаря, без публичных заявлений о правах человека.
В сумме отрицательных ощущений мне выпало не меньше, чем Андре Шенье, гильотинированному по головотяпству, вместо родного брата. И то ведь – одноразовость якобинской расправы едва ли не предпочтительней эскалатора беспрестанных пыток – стирающего в прах все твои встречные шаги…
Как стихотворцу, нюхнувшему нашатыря солдатчины, мне, безусловно, ближе Аполлинер и Полежаев. Хотя, нет, скорее Баратынский: ведь и он, и я законченные клептоманы…
Стигматы свои выставляю напоказ: нате, любуйтесь, слетайтесь на поклев! Ежели сегодня путь признания поэта пролегает через анатомический театр – знайте, что к лаврам я близок как никогда!..
Бубенцовое «энц Арчимбаут» бряцало в ушах задорней хрестоматийного «ламцадрицаца». Интонацию трувера – виртуозно ерническую – подмывало сымитировать. Я ведь всегда был подвластен фонеме – этому аристократическому аспекту речи. А также тяготел к эпической размашистости – что вызывало скепсис маньериста Степанцова: «Старик, пойми: роман в стихах себя изжил!» Примерно в июле он заезжал ко мне в часть, амикошонски поил из горла «Пшеничной». Сохранился слайд: мы в обнимку в подворотне…
Конечно, апломб его смешон, а вывод скоропалителен, но тогда – в середине восьмидесятых – опровержение еще не вызрело.
Взамен разухабистого полотна, я набросал пяток несохранившихся эскизов – традиционно озаглавив их «Еврейские мелодии». Повлияли одесские куплеты Розенбаума, напетые одним на редкость задушевным казахом. Целиноградский менестрель был расположен ко мне настолько, что – когда я схлопотал от начальника сборов пять суток ареста за неуемные вылазки – он принялся обивать пороги, упрашивая отослать меня в управление бригадой.