Садовник судеб | страница 4
Он частенько брал меня с собой в суворовское училище: морозный пар «Здравия желаю!» – источаемый строем неоперившихся брежневских кадетов – вызывал во мне обморочное сыновнее благоговение. Боксировавшие и кувыркавшиеся на матах относились ко мне, субтильному, с тенью гувернерской почтительности. Закрома его рабочего стола кишели тушечницами и лекалами, штемпелями и химическими карандашами. Чванство командирского прихвостня, возможно, и посеяло в моей душе иллюзию избранности.
А что отец? Секундомерной стрелкой вращался на перекладине, достиг среднегимнастических показателей, но пульсация сердечной мышцы показалась насущней. Волейбольная площадка Дома отдыха свела его с шатенкой Томой Гиллерсон, перекрасившейся под Мерилин Монро, когда я надел форму первоклашки. Она выросла в семье Григория Ефимовича, двух лет не дотянувшего до презентации горластого тезки. Бывший латышский стрелок, автор никем не читаного, эвакуацией развеянного по ветру исторического романа, киевский провизор как мог противостоял ползущему по стране «делу врачей» – последнему акту усатой драматургии. Гневно выступив на городском собрании фармацевтов, нажил себе недругов и порывался отворить вены. Сгорел же от цирроза, развившегося от нелепого падения в скользкой ванной. Отходя, завещал зятю: «Аркадий, береги Томочку!» – Мудростью покойного принято было ковыряя в зубах восхищаться.
Культ жены-красавицы стал оплотом отцового самодовольства. Уминая селедку «под шубой» – наглядное пособие к национальному искусству припрятывать серебришко, – он со смаком коверкал общепринятые ударения: орфоэпическое тавро местечкового детства. Слава Абрамовна, его мать, с русской речью и вовсе не цацкалась, – звала меня «сынуле» и на фруктовый десант моих дачных шмендриков фыркала тюленем: «Ох, мне эти приходящие сюда!» Втихомолку даря золотые часики, напутствовала: «Спрячь от папы – не то продаст!» Но я разболтал – и дыру в бюджете вскоре залатали бабкиной реликвией.
Чудом добившийся перевода из Оренбурга в Минск, в пугачевские же степи засланный прямиком из питерского училища, служака отец – к худу ли, к добру ли – рано отпочковался от зажиточной родни. Дележом барахла, скопившегося на Крещатике, занялись другие. Семье нашей в роскоши купаться не привелось. Помощь по дому оказывала мамина мама, Люля Гиберман. Ее я и любил больше, и помню пристальней: наивное горчичное пятнышко на крыле орлиного носа, поминутные охи да кухонные притчи про многодетный дом скрипача из Белой Церкви, развлекавшего в летнем дворце графиню Браницкую – двоюродную тетку Бердяева. Рачительность ее граничила с крохоборством, когда перед школой мне выдавалась мелочь на сдобу с изюмом и стакан топленого молока.