Пропавшие без вести ч. 4 | страница 62



Шли дни. Изредка Балашова вызывали на допрос. Изредка выпускали гулять. Говорят, здесь было слишком много заключенных, и на всех не хватало времени на прогулку...

Как-то француза вызвали к следователю. Вслед за ним зачем-то позвали и чеха, который обиделся на Балашова за недоверие и перестал вообще с ним говорить. Балашов остался один в камере. Дверь внезапно приотворилась. Тюремный надзиратель, старик-немец, просунул в камеру голову:

— Два, оба сосед — гестапо: чех и француз. Ты молчи, рус... Их сейчас будут бить за то, что плохо с тобой работают...

Старик хихикнул и скрылся, прихлопнув дверь.

Балашов даже вспотел от внезапности его сообщения...

Один за другим в камеру возвратились француз и чех. Оба были избиты.

Еще дней пять Балашов пребывал в их обществе. Чех потихоньку шепнул ему, что француз оказался сам коммунистом. Он узнал это через чешских коммунистов, которым известно все. Оказывается, можно ему верить и не бояться его.

Но у Балашова не было уже больше соблазна довериться «товарищам по заключению» и завести друзей. Он отвечал, что никого не знает, что он нив чем не повинен...

Француза и чеха перевели одновременно из камеры, где сидел Балашов. Потом его самого опять посадили в одиночку... Вся работа в течение дня выражалась в мытье пола да в чистке каким-то порошком кружки, ложки и миски после завтрака, ужина и обеда. Надзиратель входил и осматривал. Если вычищено было, по его мнению, недостаточно хорошо, это влекло за собой побои. Запах табака в камере вызывал побои. Найденная бумага — побои. Песня — побои. Заглядывание в окошко — побои...

Надзиратели и часовые молчали. Даже когда Балашов попробовал вслух читать наизусть стихи, к волчку подошел надзиратель и заявил, что говорить с собой вслух не разрешается.

Заключенные из соседних камер не видали друг друга, не слышали, не знали друг друга в лицо. Оставался избыток времени, чтобы отдаться собственным мыслям и ощущениям.

Иногда по небу, видимому небольшим клочком через окно, пробегали облака. За ними фантазия рисовала все то, что сопутствует облакам в пейзаже: лес, поля, воды, — грезилась воля. Вольный человек на вольной, мирной земле... Мир, и тишина, и отдых...

Балашов даже пытался упрекнуть себя за это стремление к тишине и отдыху:

«Разве людям будет до отдыха после победы над фашистами?! Сколько разрушений, сколько раззора принесла всем людям война...

Да, но после победы меня не будет на свете. И никто не узнает, где погиб, где зарыт. Даже Машута... А как бы хотелось еще вместе с ней видеть мир и слушать вдвоем тишину, непохожую на эту тюремную тишину, то и дело прерываемую дикими криками и стонами, а тишину высокого неба, тишину хвойного леса в безветренную погоду, когда чирикнет птица, упадет еловая шишка... Или покой просторного поля... Тихо, все тихо, и вдруг затрещит одинокий кузнечик и смолкнет... Еще хорошо, когда откуда-то издали донесется гудок паровоза или протяжный звук автомобильного рожка... И еще хорошо, когда из-за поворота дороги в темную звездную ночь вдруг брызнут светом автомобильные фары; ты ждешь, что вот-вот машина промчится рядом, ослепляя тебя и дыша бензином, а она, оказывается, не доезжая, свернула в сторону, и ты видишь лишь удаляющийся красненький огонек, как уголек убегающей вдаль папиросы. А вокруг опять тишина, и на небе звезды, и маленькие дрожащие их двойники отражаются в чуть колеблемой глади воды в тихой реке».