Homo Фабер | страница 8
Ответа не последовало.
Я спросил, который теперь час по его часам.
Ответа не последовало.
Моторы - три остальных - работали исправно, авария никак не ощущалась. Я отметил, что мы идем на прежней высоте, потом показался берег, окутанный дымкой, что-то вроде лагуны, а за ней - болота. Но Тампико еще не было видно. В Тампико я уже бывал, и он у меня накрепко связан с отравлением рыбой, которого я не забуду до конца своих дней.
- Тампико, - сказал я, - это самый гнусный город на свете, нефтяной порт; там вечно воняет либо нефтью, либо рыбой, вы сами убедитесь...
Он все ощупывал свой спасательный жилет.
- В самом деле, я вам советую, - сказал я, - не ешьте там рыбы, ни при каких обстоятельствах не ешьте.
Он попытался улыбнуться.
- У местных жителей выработался, конечно, иммунитет, - сказал я, - а вот наш брат...
Он кивнул, не слушая меня. Я прочел ему настоящий доклад о бактериях, а попутно и о гостиницах Тампико; как только я замечал, что мой дюссельдорфец перестает меня слушать, я хватал его за рукав, хотя обычно я себе этого не позволяю, более того, я сам ненавижу, когда кого-либо хватают за рукав. Но иначе он меня просто не слушал. Я рассказал ему во всех подробностях скучную историю моего отравления рыбой в Тампико в 1951 году, то есть шесть лет назад. Тем временем мы летели, как вдруг выяснилось, вовсе не вдоль берега, а почему-то в глубь страны. Значит, все-таки не в Тампико! Я разом потерял охоту болтать и тут же решил спросить у стюардессы, в чем дело.
Снова разрешили курить!
Быть может, аэродром в Тампико слишком мал, чтобы принять наш "суперконстэллейшн" (в тот раз я летал на "ДС-4"), либо они получили указание держать курс, несмотря на поломку одного из моторов, прямо на Мехико; меня это крайне удивило, нам ведь предстояло перелететь через восточные отроги Сьерра-Мадре. Но нашей стюардессе - я и ее схватил за локоть, чего обычно, я уже это говорил, я себе не позволяю, - некогда было мне отвечать: ее вызвали к капитану.
Мы и в самом деле набирали высоту.
Я пытался думать об Айви...
Мы все поднимались.
Под нами, как и прежде, тянулись болота - блеклая гладь мутной, зацветшей воды, кое-где разорванная узкими языками земли и песка гнилая топь, то покрытая зеленой ряской, то красноватая, то почему-то совсем алая, словно губная помада, - собственно говоря, вовсе не болота, а лагуны; и там, где на поверхности воды играло солнце, они посверкивали, как серебряные конфетные бумажки или кусочки станиоля, - одним словом, отсвечивали каким-то свинцовым блеском, а те, что лежали в тени, были водянисто-голубые (как глаза Айви), с желтыми отмелями и чернильными, фиолетовыми отливами, видимо из-за водорослей; промелькнуло устье реки тошнотворного цвета американского кофе с молоком, и снова на протяжении сотни квадратных миль - ничего, кроме лагун. Дюссельдорфцу тоже казалось, что мы набираем высоту.