Асистолия | страница 103



Слышала, молчит, как стражница, не выдавая своих мыслей.

Чуткая, сильная.

Каждое слово, произнесенное в этом доме, кануло камнем или камешком в ее душе, терпеливой, но до времени. Ему-то вела свой счет. Только если забудет о времени, простит. Саша… Александра. В ее имени так и видишь: твердость худобы, широкоплечая спортивная осанка, как у гимнасток, что похожи на ангелов, только без крыльев за спиной — прямоходящие, даже когда взлетают. Все в этом характере какое-то несокрушимое, будто уже девочкой готовили стать не женой, не матерью, а чемпионкой мира… И умеет лишь побеждать. В ее гордыне что-то детское и воинственное. Пионерское, из тех времен, откуда же еще… Когда тобой гордится коллектив — и поэтому получаешь право гордиться собой. Гордыня, которую взлелеяли почетные грамоты, утруждали ответственные поручения, скрепляли звонкие клятвы. Отличница, медалистка… Голоногая валькирия пионерской дружины, суровая весталка комсомольской организации. Всегда первая… Всегда одинокая, потому что первая… А он — всегда последний. Одинокий, потому что последний… Последним принят в пионеры, последним вступил в комсомол. Он даже страдал, честно плакал, всегда плакал. А она никогда бы не заплакала так, жалея себя… Посеклись волосы, ее, шелковистые — отрежет выше плеч, ничего не говоря, и только после этого покажет себя, новую. Нет, не любуясь тем, что сделала как слепая, а радуясь, светясь — вот она, ждущая с этим трепетом, что примешь такой. Это сделала для тебя… Сделала сама, лишь твоего восхищения достойная… Ему же хотелось спрятать, нет, даже выбросить, чтобы не было в доме, ножницы! Казалось, изранила себя, истыкала этими ножницами. Это не прическа, это же постриг! Но пойти в парикмахерскую было пыткой: обмякнуть в кресле, отдать себя в услужливые руки, чувствуя каждое легкое, будто бы заискивающее, прикосновение. Это были чужие руки. Чужие. Да, конечно, тобой в некотором роде пользуются. Осматривают и оценивают, чтобы найти какой-нибудь изъян. Плохо, хорошо — это не добро и зло. Чисто, аккуратно, приятно. Но ей было мучительно, когда волосы, будто их что-то обесчестило, осыпаются грязно на пол. Противно ощущение спеленутой беспомощности. И не могла уже смириться с мыслью, что у кого-то, кроме нее самой, получится увидеть, какой же она хочет быть, а, значит, и сделать ее такой, вернув что-то неминуемо отнятое возрастом. Даже не быть, нет, а всего лишь остаться, обманув время, девочкой с отстриженной выше бровей челкой, когда казалось — взошло смеющееся солнышко. Вернуть для него ту свою полудетскую улыбку, радость, свет! Оказалась на улице, где стояло общежитие мединститута, вспомнила себя другой, какой была когда-то. Была. Однажды вышла, пошатываясь, из ванной, как будто в клоунском парике: покрасила волосы, цветом красной вишни. Только увидел, содрогнувшись, пряча глаза — и сразу же: “Я тебе не нравлюсь?”. Вопрос бьет в свою цель так безжалостно, что становишься уже потому, кажется, что мог он прозвучать, подлецом. Голос роняешь, потому что вытащило из гласных и согласных какой-то хребетик. Брякнул, не удержавшись, конечно, с заменяющей бесстрашие иронией, что-то скользкое или вскользь… “девушка с красными волосами”. Спустя месяц все же перекрасилась снова, в черный. Свыкся. Шутил: вишня в трауре. Не понимал ничего, дурак. Ни одной морщинки на лице — но обнаружила седой волосок. Нашла же, разглядела сориночку. Значит, ждала.