Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове | страница 75
— Сколько, по-вашему, нужно времени на то, чтобы научить человека понимать и любить музыку, — спросил он, повернувшись ко мне лицом, — если до этого человек был в музыке как кусок дерева?
— Если как кусок дерева, — малодушно ответил я, ощущая в груди неприятный холодок, — тогда, по-моему, год!
— Три года! — отчеканил Петров. — И вы это знаете не хуже меня. Давайте думать сначала! Я сделал еще одну попытку спасти наш замысел:
— Ну, а что, если у Мухина это произойдет как у испуганной орлицы? Помните, «Пророк»? «Отверзлись вещие зеницы, как у испуганной орлицы». Говоря это я чувствовал, что голосу моему не хватает твердости. Петров ухмыльнулся:
— Удивительно, какой вы становитесь хитрый, когда речь заходит о том, чтобы начать работу сначала! Как вы сказали? Как у орлицы? Интересная мысль! Я пристыженно замолчал, и мы стали придумывать дальше. Не буду рассказывать о дальнейших этапах нашей работы. Важно другое. Сценарий был написан ровно за месяц и, перепечатанный на машинке, сдан точно в назначенный день. И уж тут, в разговорах с кинофабрикой, Петров не поскупился на голливудские параллели. Напирая на то, что сценарий был написан так же быстро, как это делают в Голливуде, он просто требовал, чтобы картина была снята такими же темпами. Нет, он не только требовал, он убеждал, угрожал, что-то высчитывал на бумажке, предлагал свою помощь в качестве помощника режиссера, — словом, переставлял мебель со всей доступной ему энергией. Трудно сказать, в какой именно степени помогли делу его уговоры, но картина была снята довольно быстро. И его склонность принимать активное участие во всех областях работы, через которые ему случалось проходить, получила новое подкрепление. Последний свой сценарий-«Воздушный извозчик»-он написал меньше чем в месяц. Война разлучила нас с Петровым. И после долгого перерыва я увидел его в номере московской гостиницы, где он остановился, вернувшись из очередной поездки на фронт. В комнате было сильно накурено, на письменном столе стояла пишущая машинка с вложенным в нее листом бумаги, рядом на стуле лежал трофейный немецкий автомат.
— Садитесь. Курите. Я сейчас кончу. Он сел за стол и, громко кряхтя, что было у него признаком напряжения, с длинными остановками после каждой фразы, дописал до конца корреспонденцию в американскую газету. Потом прочел мне ее. Это был короткий рассказ о виденном на фронте в последние дни, с отчетливо выраженным стремлением описать все как можно более точно. В рассказе были зимний лес, дымящиеся развалины оставленных немцами деревень и непоколебимая уверенность в победе. Рассказ мне понравился. Говорить об этом мне было не нужно, он и так меня понял, и мы помолчали. Потом он порылся в ящике стола и протянул мне продолговатый кусок картона с маленькой фотографической карточкой в правом углу. Это было удостоверение члена фашистской партии, закончившего свою жизнь и деятельность несколько дней назад где-то в районе Ржева. С фотографии на меня глядело худосочное, наглое, прыщавое личико с белесыми глазками. Такое лицо могло бы быть у блохи, если бы она мечтала о мировом господстве.