Воспоминания об Илье Ильфе и Евгении Петрове | страница 72



ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ

Некоторые думают, что писать вдвоем вдвое легче, чем одному. Бог им судья, этим приверженцам элементарной арифметики. Другие, отдавая дань таинственности и сложности творческого процесса и неизменно вспоминая при этом о двух пешеходах, которым, чтобы пройти километр вдвоем, нужно пройти его каждому порознь, готовы признать, что писать вдвоем так же трудно, как в одиночку. И только те, кто сами писали вдвоем, знают, что это ровно вдвое труднее. Мне пришлось в этом убедиться на практике, когда мы с Петровым принялись за писание «Музыкальной истории». Дело было зимой 1939 года. В комнате, где мы работали, было холодновато, музыкальных сценариев мы до этого не писали, а срок сдачи нашего первенца был угрожающе близок. Все это не способствовало лучезарности нашего настроения. Несколько помогало делу то, что мы сразу же нашли «мальчика для битья», чтобы вымещать на нем все наши напасти. На эту почтенную роль единогласно были выбраны те, кому предстояло решать судьбу нашего будущего творения. Причем, так как этих людей мы тогда еще совсем не знали, нам открывалась полная свобода наделять их любой степенью глупости и злонравия. Страшно подумать, каких чудовищ создало из них в первую же неделю работы наше раздраженное воображение. Их было почему-то семеро, все они были, разумеется, физическими уродами, и их отношение к искусству было по меньшей мере проблематично. В музыкальных сценариях они, конечно, не смыслили ничего.

— Можете себе представить, как отнесется к этому тот, косой? — сардонически вопрошали мы друг друга, когда нам, по нашему мнению, удавалось придумать что-нибудь смешное. Косой был начисто лишен чувства юмора, что не мешало ему считать себя непогрешимым экспертом по вопросам смешного. Одним словом, работа не клеилась. Потом дело пошло лучше, чудовища из воображаемого сценарного отдела стали упоминаться реже, и установилось нормальное рабочее настроение с нормальным чередованием успехов и неудач. Но не следует думать, что нравы при этом достаточно сильно смягчились. Суровость по-прежнему царила в холодной комнате. Ни одно решение не принималось без ожесточенных дебатов, ни одна фраза не ложилась на бумагу в том виде, в каком кто-нибудь из нас ее предлагал. Надо сказать, что Петров был громогласным, горячим, порывистым, восторженным человеком. В обычной беседе проекты реорганизации всех на свете человеческих установлений-от студенческих общежитий и до Лиги Наций — так и сыпались из него. В работе же им овладевал какой-то демон осмотрительности. Насупившись и в тысячный раз протирая рукавом и без того блистающий чистотой полированный кожух пишущей машинки, он без конца перебирал все возможные варианты каждого сюжетного положения, каждой ремарки, каждой реплики действующего лица. Как бы ни был удачен первый проект решения любого вопроса, он принимался только после того, как бывали придуманы десять других и с очевидностью установлено, что они хуже первого. Вначале эта осмотрительность пугала меня. Кому не известна прелестная легкость, которая по временам овладевает пишущим человеком, когда фразы послушно следуют одна за другой, а мгновенные колебания сменяются спокойной уверенностью, что все идет хорошо. Что до меня, то я в ту пору привык дорожить такими минутами, и даже несмотря на то, что частенько на другой день мне случалось вымарывать целые страницы, написанные с «прелестной легкостью», я любил отдаваться этому настроению ради отдельных мелких удач, которые обычно ему сопутствуют. Петров был решительным противником такой работы. И, к счастью, мне не потребовалось много времени, чтобы убедиться в его правоте.