Ромовый дневник | страница 33
Я не ставил в заслугу Лоттерману подобное лавирование, однако со временем понял, что он использует Сегарру лишь как своего рода витрину — холеное, сладкоречивое подставное лицо, которому надлежало заверять читающую публику, что „Ньюс“ является не рупором янки, а превосходным местным институтом — вроде рома и сахара. После первой беседы мы с Сегаррой обменивались в среднем тридцатью словами в неделю. Порой он оставлял в моей пишущей машинке записку, однако и там стремился сказать как можно меньше. Поначалу это меня вполне устраивало, хотя Сандерсон и объяснил, что, пока я остаюсь для Сегарры нулем, я обречен на социальное забвение.
Однако в то время у меня отсутствовали социальные амбиции, зато имелась лицензия на свободное блуждание. Я был действующим журналистом и обладал свободным доступом ко всему необходимому, включая роскошнейшие котильоны, дом губернатора и тайные бухточки, где по ночам плавали нагишом светские девицы.
Но вскоре Сегарра начал меня раздражать. Появилось чувство, будто меня от чего-то отрезают и будто причина этого — он. Когда меня не приглашали на вечеринки, на которые я, впрочем, и так бы не пошел, или когда я звонил какому-то правительственному чиновнику, а секретарша меня отфутболивала, я начинал чувствовать себя социальным изгоем. Если бы мне казалось, что тут всецело моя вина, это бы меня вовсе не раздражало, но тот факт, что у Сегарры имелся надо мной некий зловредный контроль, начинал действовать мне на нервы. В чем именно он меня ограничивал, было несущественно; важно было то, что он вообще способен был в чем-то меня ограничить — даже в том, чего мне и так совершенно не хотелось.
Поначалу я было решил отделываться смехом, доставлять Сегарре как можно больше неприятных минут и позволять ему строить свои каверзы. Однако так поступать я не стал, ибо не вполне был готов упаковать вещички и двинуться дальше. Я уже становился слишком стар, чтобы наживать могущественных врагов, когда у меня на руках совсем не было козырей. А кроме того, я лишился прежнего энтузиазма, который раньше меня заводил, позволяя делать то, что, на мой взгляд, безусловно требовалось делать, и наделяя уверенностью, что от последствий я всегда убегу. Устал я бегать — и устал не иметь совсем никаких козырей. Однажды вечером, сидя один в патио у Эла, я вдруг явственно осознал, что человек может жить собственным умом и собственной волей лишь определенное время. Я жил так уже лет десять, и у меня возникло ощущение, что резерв почти исчерпан.