Император Николай II и его семья | страница 3
Что бы ни происходило в душе Государя, он никогда не менялся в своих отношениях к окружавшим его лицам. Мне пришлось видеть его близко в минуту страшной тревоги за жизнь единственного сына, на котором сосредоточивалась вся его нежность, и кроме некоторой молчаливости и еще большей сдержанности, в нем ничем не сказывались пережитые им страдания. Это было осенью 1912-го года, в Спале, куда я выехал, по его приказанию, для доклада о моем путешествии в Англию и во Францию и о свиданиях моих с тамошними государственными деятелями. Я нашел Царскую семью в полном сборе. Первые же мои впечатления ясно указывали на то, что виденные мной в заграничной печати известия о болезни Цесаревича были не только не преувеличены, но давали далеко не полную картину серьезности его положения. Между тем, по внешности, все шло как будто обычным чередом. На ежедневных завтраках и обедах появлялись Государь и Великия Княжны, отсутствовала только Императрица, не отходившая ни на минуту от постели больного сына.
Государь принял от меня несколько докладов, подробно говорил со мной о делах и с интересом расспрашивал меня об английской королевской семье, с которой он был, из всех своих родственников, в наиболее близких отношениях. А между тем, в нескольких шагах от его кабинета, лежал при смерти его сын, вымоленный у Бога матерью своей, Наследник Русского Престола, за жизнь которого он отдал бы свою.
На третий день моего пребывания в Спале я узнал от пользовавших Наследника врачей, что на выздоровление больного было мало надежды. Мне надо было возвращаться в Петроград. Откланиваясь Государю перед отъездом, я спросил его о состоянии Цесаревича. Он ответил мне тихим, но спокойным голосом: «надеемся на Бога». В этих словах не было ни тени условности или фальши. Они звучали просто и правдиво.
Сдержанность и самообладание Императора Николая были хорошо известны и составляли предмет удивления всех, кто имел случай наблюдать их. Это были уже не черты нацюнального характера, а качества, выработанные, вероятно, упорным и долгим трудом его разума и воли.
Как-то раз мне пришлось говорить с Государем об одном из бывших его министров, которого он не любил по многим и хорошо известным мне причинам и который, с своей стороны, старался вредить ему всеми силами в общественном мнении. Слыша его суждение об этом, в нравственном отношении мало привлекательном человеке, я выразил ему мое удивление по поводу того, что в его оценке не звучала совершенно нота личного раздражения, столь понятного в данном случае. На это Государь ответил мне следуюшими словами, живо сохранившимися в моей памяти: «Эту струну личного раздражения мне удалось уже давно заставить в себе совершенно замолкнуть. Раздражительностью ничему не поможешь, да к тому же от меня резкое слово звучало бы обиднее, чем от кого-нибудь другого». Как глубоко он был прав и сколько доброты лежало в основании этого замечания!