Журавлиное небо | страница 148



— Дайте… ему, — неожиданно глухо, тускло сказал Гурмак, и все поняли, что он сказал об Иванке.

— А пускай выпьет… Иди сюда, коток, — виновато позвал Иванку дед Трофим. — Может, станцуешь для нас в новых чунях… Эх-хе-хе! Если выпить немного, то оно как лекарство, ого!

— Налей ему, Праскута, каплю, — сказал и дед Михалка.

«Придется послушаться, — подумал Иванка, — а то вон какой он несчастный, этот Гурмак».

Мамка, примерившись, начала осторожно наливать из графина в пустой стакан, и было это очень томительное и непонятно страшное мгновение, и вот Иванка, смущаясь, спрятался за мамкиной спиной. Неведомый, острый, неистребимо-горячий стыд ударил в голову, в щеки, сердце забилось холодно, тяжко и больно: он почувствовал, что вот сейчас должно случиться что-то такое, после чего он, Иванка, будет уже не он, а кто-то другой, непонятный, незнакомый и нежеланный ему самому, нынешнему, и этого уже нельзя миновать и нельзя остановить. Было в этом что-то неожиданно-непомерное и страшное.

Он дрожащими руками принял от мамки стакан, услышал, как говорили ему что-то из-за стола, и, желая, чтобы все кончилось побыстрей, чувствуя, как дрожит у него рука, поднес ко рту стакан и неосознанно, судорожно глотнул воздух. У него сразу же заняло дыхание, и когда горло уже обожгла острая и удушающая горечь, когда горячо навернулись на глаза злые слезы, стало невыносимо от мысли, что это, наверное, не кончится никогда: в груди не хватало воздуха и подступал к горлу огненный какой-то кашель.

— Закуси, закуси быстрее! — говорила над ним мамка. — Ну что ты? Что с тобой? — и в голосе ее неприятно, обидно слышалось злое раздражение.

Он схватил огурец и торопливо, не чувствуя вкуса, ел; в ушах у него шумело, и лихорадочно билась мысль: скорей, скорей! — и он не видел, что делалось вокруг, он был во власти одной мысли и спохватился лишь тогда, когда у него нежно, томительно потеплело внутри и начал затихать шум в голове, неожиданно переходящий в какой-то далекий струнный звон. Было теперь только ощущение напряженной, непонятной пустоты и этого грустного и тонкого звона.

Он глянул на всех за столом, и ему показалось, что свет в хате стал и мягче и теплее, и утратили грубость, ласковыми стали очертания лиц у деда Михалки, у деда Трофима, у мамки, и еще он видел, как осторожно, тихо встал из-за стола Лексей Гурмак, ступил к сундуку и принялся раздеваться. Он замечал, какое ласково-внимательное, даже угодливое было выражение лица у Гурмака, когда тот, медлительно складывая рыжую свою шинельку на сундук, посматривал на всех из своего отдаления, — наверное, вновь, как обычно, ожидал похвалы себе и полнился добротой к себе, ко всему, что делал ради этого желания — понравиться другим. Иванка долго, непонимающе глядел на него, на его шинельку, залатанную черным сукном, и эта черная заплатина странно приковывала его взгляд, он хотел не глядеть на нее — и не мог не глядеть.