Журавлиное небо | страница 141



— Эхе-хе-хе! Так, сват, так! — снова повеселел и даже подскочил на лавке, посмеиваясь, дед Трофим, погладил обеими руками щеки, погладил бороду.

Лицо у деда гладкое, румяное, короткие седые волосы на голове стоят торчком, зубы частые и белые, как чеснок.

— Ну так помоги, Иванка, помоги, — говорит дед Трофим. — Помоги, коток, — и встает, снимает суконную свитку, отдает Иванке вместе с шапкой. Под свиткой у деда суконная рубаха, штаны из сукна, а на ногах — валенки.

«Богатый этот дед, — думает Иванка, кладя свитку и шапку на сундук. — Потому такой красный да крепкий», — и жаль ему при этом деда Михалку. Нет у него свитки — носит дед ватник. Рубаха у деда полотняная, покрашенная в черное. Ватные штаны заплатаны на коленях. Обувает дед старые, почерневшие чуни.

Иванка кладет на сундук свитку и шапку, идет к деду Михалке, тулится головой к нему. Дед Михалка согнулся на своей низкой колодке у двери в боковушку, поглядывает на печь, где дремлет бабка. Деду Трофиму бабки не видно: он сидит на лавке с другой стороны каминка, у самого огня. Вертит головой, жмурится да тянет шею — греется.

«Принес он мне чунь или нет?» — не терпится узнать Иванке.

— Иду это я, — начинает рассказывать дед Трофим, — гляжу, из баньки Ивана Медведкова дым идет. Неужели суббота сегодня? Неужели я со счета сбился? Иваниха быстренько от баньки бежит, спешит. «Чего б это, — думаю, — она?» Гляжу, Иван из баньки выбежал: «Варвара! Варвара!» — кричит. Остановилась Варвара и потрусила назад. Стали возле баньки, как бы сговариваются о чем-то, Иван ей говорит и все руками показывает…

— Видать, из сельсовета приехал кто-то, а эти к себе затянули. В баньке смалят… Вот подколодники, вот обормоты!.. Вот чтоб им!.. — вдруг заговорила, все более распаляясь, мамка. — И как это земля на себе таких носит?

— Правду ты говоришь, правду! — обрадовался дед Трофим.

— Загонял он бабу свою, этот Иван. Надо же, чтобы женщина так мужика боялась… — как бы вслух рассуждал дед Михалка.

— Вот ирод! Вот хитрец! Как же никто не докажет на него? Люди воевали, а он отсиживался, крикун этот, горлохват… Прислуживал и нашим и вашим. И тогда ему было хорошо, и теперь. Он и староста, он и для партизан кабанчиков резал… Тех, что у людей накрал. Валенки да рукавицы для немцев собирал. Не так для немцев, как для себя. Видела я один раз. У Грищихи, матки его, свои рукавицы на руках увидела. Что ж я, не узнаю свое? «Как вам, тетка, не холодно в моих рукавицах?» — спрашиваю. Заморгала глазами, головой закивала: «Что ты выдумала, милочка, мои рукавицы это, мои». И ходу от меня. У-у, злодюги! И хорошо им, они чистые, их не тронь. Чего же наши мужчины молчат? Хотя какие это мужчины! — презрительно скривилась мамка. — Уцелели за войну и рады. К юбкам прилипли. Кто в бригадиры шьется, кто в леспромхоз: «Мы воевали, мы заслуженные!» А мы тут не воевали? Мы тут мед ели, пиво пили? Ты, Медведок проклятый, ты мед ел, ты людские слезы пил, — чтоб ты вдовьей слезой подавился!