К барьеру!_N 16-17_ 2009 | страница 89
Так получилось, что об этом эпизоде я не знал. Слава богу, второй свидетель, необходимый по всем нормам, — Марина Тимашева, хозяйка той программы на РС, — каждый день доступна в курилке.
— Это был первый мой эфир, который я не смогла завершить какими-то своими словами. При всем уважении к гостю, к такому гостю эфира. Я не нашла, что сказать, — сказала Марина. Вчера, через 14 лет.
У меня, у большинства из вас и у Окуджавы — при всех разницах, которые лично мне понятны и без возможных любезных указаний комментаторов, — в данном случае есть кое-что общее. Даже две вещи: большинство из нас не были в Буденновске, и мы все — скорее всего — видели по телевизору оттуда примерно одно и то же. И мы, и Окуджава. То, что много позже обобщил Парфенов в «Намедни», тех кадров без позднейших комментов не нашел.
Окуджава видел то же, что и мы. И при этом сказал то, что он сказал. В конце жизни, за два года до смерти — после почти уже всего, что он сделал. И того, что он отменил сказанным в эфире.
«Виноградную косточку в теплую землю зарою…» — написал тот, кто много позже захотел увидеть на теплой земле памятник Шамилю Басаеву.
«Возьмемся за руки, друзья», — написал тот, кто в августе 95-го — через два месяца после Буденновска, по размышлении зрелом — взялся за руки с Шамилем Басаевым.
«Ель моя, ель, словно Спас на крови», — написал тот, кто назвал кровь, пролитую Шамилем Басаевым, обстоятельством печальным и трагичным. А самого Басаева — человеком. Достойным памятника. Большого.
Иметь на руках это и апеллировать к «письму 42-х» как к опоре биографии — авторский выбор Димы Быкова. Выбор между человеческой трагедией октября 93-го и трагедией сверхчеловеческой — самого Окуджавы и тех, кого он повел за собой: со своих ли первых песен и записей, позже ли — к этому августу 95-го. Вне зависимости от того, когда те, кого он повел, узнали об этих его словах — и от того, узнали ли вообще. Трагедия, вполне доступная перу Быкова: он мог бы — и может. Может, не захотел; если придет — может, скажет, почему.
А я теперь вижу трагедию еще и в другом.
Если бы Булат Окуджава после произнесения данного текста был застрелен на крыльце Радио Свобода, то я бы этого не одобрил. Но я бы это понял.
Если бы Булат Окуджава после произнесения данного текста был привлечен к суду — с любым (!) результатом, которого данный суд счел бы возможным достичь, но именно в результате разбирательства по существу, максимально гласного, — то я бы это и понял, и одобрил.