Дунечка и Никита | страница 4



<Ты еще маленькая>, <ты этого не понимаешь>. Какая глупость! Плохая память - бич людей. Родители забывают самих себя - семилетних. Вспомните себя в семь лет те, которым сейчас тридцать! Вспомните! Ведь вы все понимали в семь лет - особо остро, может быть, даже точней, чем понимаете сейчас, потому что тогда ваше сознание не было загромождено тем, что ханжи называют <богатым опытом>. Доброта человека должна проверяться его отношением к детям.

- Дунька, иди сюда! - крикнул из кухни Никита. - Яичня готова.

- Где у тебя веник?

- Веник после, сначала калории.

- А что это - калории?

- Единицы тепла.

- Какие единицы? - спросила Дунечка. - Длинные палочки?

- Разные бывают.

- Они вроде микробов?

- Двоюродные братья.

- Баба говорит, что у микробов есть руки и ноги.

- А как про мозг? Баба на этот счет данных не имеет?

- Дурачок ты даже совсем, - сказала Дунечка таким голосом, каким Надя говорила Степанову, когда радовалась чему-нибудь. - Глупенький совсем даже.

- Ах ты моя душечка! - засмеялся Никита.

- А знаешь, как мама говорила, когда они ссорились?

- Знаю...

- Я тебе сделала сюрприз на букву <у>, Никит...

- Какой?

- Уб...

- Ну, давай, давай... - сказал Никита, глядя в газету.

- Я так не буду. Ты не со мной говоришь.

- Дуня, запомни раз и навсегда: газета - это самое массовое оружие.

- Как сабля?

- Почти.

- Убра...

- Не понимаю.

- Убрала кровать, дурачок!

- Ты давай без фамильярности. Я не дурачок, а твой дядька.

- Ты не говори <дядька>, ты <дядя> говори.

- Почему?

- <Дядьки> в магазинах ходят, и <тетки> тоже.

- Ешь яичню.

- Не хочется.

- А зря.

- Я когда маленькая была, говорила <хочечя>, а не <хочется>.

- А сейчас ты большая?

- Конечно. Осенью в школу пойду.

- Хочется в школу?

- Что ты... Кому хочется учиться?

- Евдокия, ты - враг прогресса, - сказал Никита. - Пошли в институт, я драться должен.

Надя сидела в темном углу, на скамейке, отполированной до зеркального блеска тысячами людей. В судах много темных углов и отполированных скамеек. Степанов гулял в садике, где толпились люди, вызванные на судебные заседания. Люди говорили негромко, но очень оживленно, и все, как один, курили <гвоздики>.

Один из заседателей задерживался на полчаса, и поэтому начало судебного разбирательства перенесли на одиннадцать. Возле Нади села женщина с грудным ребенком.

Надя смотрела на спящего мальчика в синей вязаной шапочке и вспоминала, как они тогда жили в деревне. Это было шесть лет назад, когда Дунечке исполнилось полгода. Она часто болела, по ночам просыпалась и кричала - надрывно, на одной ноте. Степанов приезжал поздно, часов до трех сидел за работой на дощатой веранде, дымил, как паровоз, одну сигарету за другой и рисовал на полях синей полотняной бумаги одинаковых бородатых мужчин с капитанскими английскими трубками во рту. Засыпал он поздно, и Надя, чтобы не будить его, ходила с Дунечкой, прижав ее к себе, до тех пор, пока девочка не успокаивалась. Надя укладывала ее в кроватку, а сама садилась к раскрытому окну и смотрела, как желтая луна процарапывалась сквозь заросли кустарников. В одном и том же месте, точно в одно время начинал заходиться соловей. Он был неистов и нежен. Черные сосны разрезали голубое ночное небо, подсвеченное серебряным светом луны. Иногда, если налетал ветер, было слышно, как под горой шумела река на песчаных перекатах. Во всем этом - в Дуне, которая посапывала в своей плетеной кроватке, в том, как что-то бормотал во сне Степанов, в ночи, которая жила тихой, таинственной жизнью, - во всем этом было счастье, и Надя тихонько смеялась и чувствовала, как у нее от этого счастья холодеет кожа и делается шершавой, как бывает, если замерзнешь зимой.