Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги | страница 46



— Ничего не скажет. Папа уже спит.

В задний карман синих диагоналевых бриджей я положил маленький дамский браунинг. Его пульки были величиной с детский ноготь на мизинце. Более грозного оружия в доме не оказалось.

— Пойду все же прислушаюсь. А вдруг барину не спится.

— Этого быть не может. Дайте-ка мне, Настенька, папирос побольше… для товарищей.

Вернувшись с папиросами, она прошептала:

— Уснули. Как безгрешное дите, посапывают.

— Вот и превосходно.

Со спокойной душой я полез на чердак защищать социалистическую революцию. Красноармейцы почему-то не послали меня к черту. Только один — большой, рыжебородый, с отстреленным ухом — добродушно пошутил, остужая пулемет из Настиного зеленого ведра:

— И бородавка телу прибавка.

— Это точно! — поддержал его молодой пулеметчик.

И закурил мою папиросу.

Вдруг снизу, с улицы донесся голос отца:

— Анатолий!..

Говорят: «Сердце матери». А отца?… Вот им, этим сердцем отца, он, очевидно, почувствовал, что я вышел на улицу. И сразу же, накинув пиджак, пошел вслед за мной, чтобы вернуть «сыночка» под защиту кирпичных стен.

— Анатолий!

— Что, папа?

— Ты стреляешь?

— Нет.

— А что делаешь?

— Смотрю в бинокль.

— Товарищи… — обратился отец к красноармейцам, — он вам нужен?

Молодые молчали. А большой, безухий опять пошутил с добрым глазом:

— Ни дудочка, ни сопелочка.

Это, думается, относилось ко мне.

Улица была мертвой, и только со шмелиным жужжанием (совсем нестрашным, я бы даже сказал, мирным, лирическим) летали невидимые пули — «белые» со стороны вокзалов, «красные» от собора.

— В таком случае, Анатолий, — скомандовал отец, — немедленно марш домой!

Это были последние папины слова.

Через секунду, истекая кровью, он лежал на пыльных булыжниках мостовой.

— Такая уж судьба, — глухо сказал рыжебородый. — Такая стерва!

И под его грузными сапогами заскрипели чердачные ступеньки.

Пуля попала в пах левой ноги. Кровь била из раны широкой струей. Мы с рыжебородым осторожно перенесли папу в дом и положили на узкий диван в гостиной.

Настя стояла как деревянная, прижав обе ладони к щекам.

Рыжебородый туго перевязал рану тремя полотенцами. Они сразу стали буро-багровыми.

Папа не стонал. Тяжелые восковые веки закрывали глаза.

— Да не пужайся ты, не пужайся. В беспамятстве батя твой. Это, милый, с того, что крови много повытекло, — успокаивал рыжебородый. — Тута ведь самая толстая жила проходит. Ар-те-ри-ей, значит, звать ее.

И распорядился:

— Дай-ка, Настенька, еще полотенцев.

Из меня тоже как будто вытекала кровь широкой струей.