Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность | страница 41
Он вышел из колеи.
Однако судьбе, руководившей романом его жизни, вздумалось еще раз – и даже не последний – дать ему надежду. Возвращаясь из Грунца в Петербург, он заехал к своему “счастливому сопернику” – тому самому Гарднеру, которого любила Раиса. К своему удивлению, вместо “счастливого соперника” он встретил больное, разбитое жизнью существо, за которым ему самому в короткое время свидания пришлось ухаживать, как за хилым и хворым ребенком…
В первом же письме к матери Писарев сообщил ей о том, что прояснило ему свидание с Гарднером, и просил передать все это кузине с возможно большими предосторожностями, просил приласкать ее в минуту тяжелого горя и помочь ей перенести грустное испытание. Он прибавлял, что его решение относительно кузины и собственной судьбы остается неизменным, но что повторять ей теперь свое предложение он счел бы неуважением к ее несчастной, сломленной в самом стебельке любви.
Итак, не все еще было потеряно, и Писарев с обновленными силами вернулся в Петербург. Здесь Кремпин встретил его с изысканной любезностью, товарищи– ласково, и Писарев ожил. Это сразу же отразилось на его письмах. Рассказавши матери о том, что ему удалось даже подружиться с возлюбленным кузины, он прибавляет:
“Я говорю теперь чистосердечно, что желаю пока одного: чтобы Раиса не умерла и чтобы сгоряча не дала себе обета девственности. А там – будет ли она моею женою, или женою другого – лишь бы была счастлива. Себе-то я всегда найду утешение в области мысли. Теперь я могу себе представить только одно несчастье, которое сломило бы меня: сумасшествие со светлыми проблесками сознания. Все остальное: потеря близких людей, потеря состояния, глаз, рук, измена любимой женщины, – все это дело поправимое, от всего этого можно и должно утешиться”.
И в этих строках повторяется тот же самый мотив, то же самое желание отдать всю свою жизнь умственному труду. Наслаждение мыслью – вот к чему должны свестись все радости бытия. Но пока, повторяю, Писарев только мечтал об этом, и самое оживление духа было только вспышкой перед полным мраком, куда он скоро погрузился.
“Осенью 59-го года, – рассказывает он, – я приехал с каникул в каком-то восторженном состоянии. Опрокинув в уме своем всякие казбеки и монбланы, я представлялся самому себе каким-то титаном, Прометеем, похитившим священный огонь: я ожидал, что совершу чудеса в области мысли. Мне случилось как-то в обществе товарищей говорить о миросозерцании древних греков, и я сказал, что греческая судьба, по всей вероятности, не что иное, как неизвестные законы природы. Эта мысль моя, находившаяся в самой интимной связи с общим ходом моих платонических идей, чрезвычайно понравилась мне и даже поразила меня каким-то благоговением. Я вдруг решился проверить и доказать эту мысль и даже превратить ее развитие в кандидатскую диссертацию. Я принялся за Гомера с тем неистовым рвением, которое всегда руководило моими любимыми занятиями. Месяца два я работал неутомимо, прочел восемь песен “Илиады” в подлиннике и, кроме того, сделал множество выписок из немецких исследований, трактовавших о том же предмете. Товарищи мои смотрели на мои труды с недоумением и иногда делали мне выговоры за то, что я оставил славяно-русские древности и так внезапно, очертя голову, бросился в совершенно неизвестную мне область науки. Но я объявил себя Прометеем и уже не обращал внимания ни на какие дружеские советы. Вдруг за пароксизмом восторженной и кипучей деятельности последовал пароксизм утомления и апатия…”