Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность | страница 18
И это было ценною находкою для Кольцова. Живой, начитанный и образованный Серебрянский являлся во многом учителем для прасола, тем более незаменимым, что в отношениях учителя к ученику не проявлялось педантизма профессионального наставника, а общение было свободное, живое и равноправное. Серебрянский ввел друга в свой семинарский кружок, где был сам видным деятелем и считался знаменитым поэтом. Кружок часто собирался у кого-нибудь из членов; там читали стихи, говорили речи, спорили до утра, играли на гуслях и под аккомпанемент этого нашего старинного инструмента и баянов пели народные песни. Духовенство, сохранившее как замкнутое сословие в наибольшей чистоте великорусский тип, было само плотью от плоти народной. И нет ничего невероятного в предположении, что эти вечера с семинаристами, певшими широкие народные мелодии под звон старинных гуслей, были полны впечатлений, вместе с другими влияниями толкавших Кольцова к русской песне, в которой он впоследствии стал незаменим. А споры людей, прошедших известную умственную гимнастику и обнаруживавших иногда в своих суждениях тонкую диалектику, должны были расширять умственные горизонты молодого прасола и изощрять его собственное мышление. В кружке Серебрянского были представители всевозможных умственных направлений, имелись и атеисты…
В этом кружке «верующий и надеющийся» Серебрянский прочитал свою поэму «Бессмертие», причем один постоянный его оппонент-атеист поклонился ему в ноги за поэтическое доказательство «вечной жизни». Вероятно, этот же кружок впервые запел прекрасную песню Серебрянского, облетевшую всю нашу родину, – песню, которая и теперь еще слышится, когда сходится молодежь:
Тут же, в этом кружке, нервный Серебрянский при чтении стихотворения Ф. Н. Глинки «Земная грусть» залился слезами… Все эти черты рисуют пленительно-чарующий образ кольцовского друга. Такие люди, с их горячею верою в идеалы, теплою и любящею душою, как бы созданы для того, чтобы собирать около себя толпы, облагораживать их и вести к «правде и свету». Но – увы! – климат нашей родины слишком еще суров для этих чудных цветов, и они гибнут в нем, как погиб и Серебрянский, «не успевши расцвесть»!
Ко времени знакомства с Кольцовым Серебрянский, обладавший несомненным художественным вкусом, прекрасно владел техникою стиха, и для прасола это было чистым кладом: друг его, основательно знакомый с тайнами стихосложения, все еще плохо дававшимися Кольцову, делал указания последнему, исправлял неудачные стихотворения, переделывал и выкидывал из них целые куплеты… И приговор Серебрянского являлся для Кольцова окончательным. Долго еще и впоследствии он был строгим цензором произведений своего приятеля-прасола. Возникло даже предположение, что вследствие разных случайностей некоторые стихотворения Серебрянского вошли в собрание стихов Кольцова, как это, например, почти с точностью установлено насчет думы «Великое слово», в которой многие куплеты принадлежат другу прасола. Как бы то ни было, но в описываемое время благодаря упорным стараниям и помощи приятеля Кольцов начинает справляться с внешней стороной стихов и в кружках воронежских любителей-поэтов считается уже известным стихотворцем. Правда, большинство его произведений этого периода совсем не напоминают ни формой, ни содержанием того, чем мы обыкновенно восхищаемся в Кольцове: в них нет простоты и силы чувства. Все это были большею частью условно-фальшивые, сентиментальные произведения, – и если бы деятельность Кольцова ограничилась только работами такого сорта, то, разумеется, его нельзя было бы считать замечательным поэтом. Но следует опять-таки сказать, что даже в этот период в стихах прасола иногда проскальзывают черты, которые мы так привыкли в нем ценить.