Чающие движения воды | страница 37



Константин Ионыч сложил на груди руки и с дрожащими на глазах слезами стал перед молодым человеком на колени.

Студент был тронут до глубины. Увидя Пизонского коленопреклоненным перед собою, он быстро протянул ему с сочувствием обе руки.

В свою очередь, растроганный Пизонский, не выдержав, быстро схватил руку студента и жарко поцаловал ее.

– Дядя Костя! дядя Костя! всегда будь уверен, голубчик! будь всегда уверен, – заговорил студент, сам не зная, зачем он так говорит, и тут же и сам опустился перед Пизонским на колени.

– И ныне, Ваня, и ныне? – говорил Пизонский, не поднимаясь с колен и тряся братовы руки.

– И ныне, – отвечал, махая головою, студент.

– И во веки?

– И во веки! во веки веков! – крикнул Пуговкин и с теплыми слезами радости весело бросился Пизонскому на шею.

– Аминь! – решили они оба разом, стоя друг перед другом на коленях и в искренних рукопожатиях завершая свой союз на служение двум далеким сиротам. И союз этот был заключен, и едва ли хотя одна из зал советов и конференций была освещена таким искренним союзом, какой был совершен в этой крошечной студентской комнатке двумя этими неимущими людьми, на коленях подававшими друг другу руки на союзное служение двум совершенно бесприютным и беспомощным сиротам. Здесь не одна, а разом две вдовицы приносили свои лепты в сиротскую корвану. Лишь только был заключен этот союз, счастливый и торжествующий Пизонский тотчас же и начал собираться в обратный путь. Удержать его в Москве хоть на один лишний день не было никакой возможности.

– Нет, – говорил он своему расстроенному союзнику, – нет, пташки мои дома, там плачут; нет, я только к тебе и шел на одну минутку; – и он настоял на своем и на другой же день пошел опять в обратный путь бодро, постукивая своей длинной палкой и нетерпеливо подергивая своим кривым носом.

XII. Лекарь Пуговкин

Тем же летом студент Пуговкин окончил курс, переменился местом с бывшим врачом Старого Города и явился на помощь к Пизонскому. Иван Ильич Пуговкин был человек добрый и благородный, но весьма недалекий и склонный более всего жить целый век «в эмпиреях». Его всегда можно было подбить на всякое доброе дело, но нельзя было научить доделать ни одного дела. Он был неимоверно тороплив и прежде, чем вдумывался во что-нибудь, уже получал уверенность, что он это уже понимает; прежде чем брался за дело, он чувствовал, что оно уже делается. Кончил курс он кое-как, но был о своих познаниях мнения самого высокого. Он питал страсть ко всему