Роль писателя Пьецуха в жизни продавщицы колбасы Вали Веретенниковой | страница 6
Такие ее слова – сигнал, что ее можно уже оставлять одну и вернуться к своим делам.
Я ее умою и скажу: «Живи, дура, дальше». А сама думаю, как же я ее люблю. Честно, так себе говорю: люблю, хоть и понимаю – никто она мне, никто.
Я ей простила даже роман с моим. Я долго, месяца четыре, не просекала. Что называется, пока на месте не застукала. Так вот, мужа я из дома выгнала, мы полтора года жили поврозь, пока он совсем не заплешивел и я не поняла, что потом я уже буду работать только на восстановление его здоровья. Он у меня язвенник, и только я знаю, как его питать, чтоб он про язву забыл. Без меня он не то что тело потерял, у него мозги от плохого питания усохли. Наблюдаю со стороны – придурок придурком. Сначала я решила оформить развод, потому что сильно я в нем разочаровалась. А потом взялась за голову. Как Тинка, я не умею – со всем и каждым. Я очень привыкаю к вкусу и запаху. Где я найду другого после сорока, чтоб он не платил алименты и чтоб у него не было своей, неизвестной мне болезни? А где я найду нерасчетливого, которому я нужна сама по себе, а не как человек престижной профессии? А с моим мы начинали с нуля, он меня брал бедную, а я у них на заводе секретаршей работала. Он – инженер, а я – никто. Его папа-мама прямо зашлись в конвульсиях, но он же меня взял! И путь мы с ним прошагали будь здоров, так что неужели я ему Тинку не прощу?
С ней же мы тогда ни на день не поссорились. «Вы сойдетесь?» – спросила я ее сразу. «Ты что, спятила? Всю жизнь ему вязкие каши варить? Неужели?» И все. Через полтора года я вернула полуинвалида, который, извиняюсь, какал кровью. С Тинки я никаких слов не брала, она сама сказала: «Ты не думай, подобное не повторится. Это я не стрезва». И он, тоже без понуждения: «У тебя не должно быть сомнений…» Я смолчала и ей, и ему. А сын… Я про него еще не говорила. Потому что он – главное в этой истории. Все главное – впереди. Так вот сын, Миша, в свои пятнадцать лет сказал мне: «Ты, мама, выдающаяся личность». И я тоже смолчала, не лезла с вопросами, почему да почему у одуванчика толстые щеки? Выдающаяся, кто ж спорит. То, что сын мой тогда это понял, вселило в меня мысль, что он – умный, в меня.
Вот где крылась ошибка. В этом моем материнском заблуждении.
Дальше пошла такая раскрутка. У Тинки в какой-то богом забытой Уляляевке – это я условно – умерла сестра. И осталась девка. Дочь. Тинка была в мужском простое, женщина она – что там говорить, это я и сейчас скажу – сердобольная, вот она эту уляляевскую Ксюшу и привезла к себе. «Доведу до ума! Поставлю на ноги! Оставлю квартиру! Вот кто на одре подаст Тине стакан воды!» Ну, что мы еще говорим, когда из нас прут благородные поступки? А Ксюше – между прочим – не два по третьему, а уже полных восемнадцать, и она давно уже себе на уме, что я не осуждаю, себе на уме всегда надо быть. Я когда с ней у Тинки познакомилась, сказала: «Направление ума у тебя хорошее»… А она собиралась идти в какой-нибудь кооператив или в совместное предприятие, к должности никаких претензий не имела. «Я не гребую, – говорит, – мне бы зацепиться. Хоть поломойкой».