Третья карта (Июнь 1941) | страница 65



– Не рветесь из этой дыры в Берлин? — спросил Штирлиц.

– Рвусь. Видимо, урбанизм так же едко входит в моральные поры человека, как бензиновая копоть — в поры телесные.

– Урбанизм — это идея, — заметил Штирлиц, — а всякого рода идея порождает антиидею. Не пройдет и десяти лет, как вы станете яростным поклонником деревенской благости.

– Это рискованное утверждение, — ответил Оберлендер. — Прошу к столу, оберштурмбанфюрер.

– Благодарю.

– Начнем с горилки? Я готовлюсь к русской кампании: у них в отличие от нас сначала пьют, потом закусывают.

– Да?

– Да. И это правильней. Алкоголь дает обострение чувственного восприятия. А разве этот жареный гусь не есть сгусток чувств?

Штирлиц посмотрел на породистое лицо Оберлендера и не сдержался:

– Всякий молодой мыслитель обычно старается утрированно ярко излагать мысль, а сказать-то нечего: философия — наука возраста.

На какое-то мгновение Оберлендер стал словно скованный, даже заметно было, как он напряженно прижал к бокам толстые руки, но потом, расслабившись, резко потянулся к бутылке.

– В отношении молодости вы правы, — сказал он, стараясь не казаться обиженным, — и в отношении философии тоже. Но я — иного типа мыслитель: мне все смешно. Мои сентенции не что иное, как тяга к юмору, которым судьба меня обделила. Впрочем, всех немцев судьба обделила юмором: даже интеллигенты у нас сплошь серьезные, скучные профессора, страдающие так открыто, что это граничит с кокетством.

– Ну, уж если откровенно, вы тоже кокетничаете, говоря, что вам все смешно.

– Знаете, оберштурмбанфюрер, мне приятно с вами, — искренне сказал Оберлендер. — Вы не скрываете своей антипатии; значит, мне не надо вас опасаться — люди вашего ведомства тогда только опасны, когда они проявляют чрезмерную доброжелательность.

– Браво! — сказал Штирлиц. — Это верно. Браво!

Оберлендер положил Штирлицу ножку, а себе взял крыло.

– Приятного аппетита! — пожелал он и хрустко разломил крыло, и в этом треске раздираемой кости прозвучало для Штирлица что-то особенное, страшное — он даже побоялся признаться себе в том, что именно он почувствовал, особенно когда глянул на сильные, округлые, ловкие и мягкие пальцы Оберлендера. Внимательно оглядев крыло, тот открыл рот, белые ровные зубы его впились в мясо, и лицо сделалось сосредоточенным.

Какое-то время Штирлиц слышал только, что Оберлендер жевал, обсасывал, хрупал; он ел ужасно — словно работал. Покончив с крылом, он легко, словно промокашкой, тронул губы салфеткой и спросил заботливо: