До Берлина - 896 километров | страница 33
— А что означало это предупреждение?
— А означало оно: уноси ноги, — прокомментировал радист.
— И всегда они узнают Покрышкина?
— Да нет же, разве это возможно? Просто наши ребята научились биться так, как наш комдив.
— И много у него воздушных побед?
— Точно не знаю. Десятка четыре сбил. Цифра-то все время растет.
В этот день в дивизии случилась беда. Один из вылетевших на боевое задание самолетов был подбит. Пилот дотянул искалеченную машину до своей посадочной площадки, но посадить уже не смог, самолет не очень сильно ткнулся в землю, но развалился, и пилота пришлось вынимать из обломков. У него, по-видимому, перебиты кости и ноги висят, будто тряпичные. Но он в сознании. Он плачет и все повторяет:
— Ребята, я не виноват. Тянул до последнего, честное слово. Скажите комдиву, что не по моей вине. — Он был совсем мальчик, лет двадцати, звали его Олесь Кривонос, и беда случилась с ним на его третьем боевом вылете.
Мелотерапия
Запал мне чего-то на ум этот молоденький летчик, его искаженное от боли лицо и это самое "Ребята, я не виноват". Корреспонденцию о летчиках я передал с армейского узла связи, который теперь тут, совсем близко от Вислы, и на обратном пути заехал в медсанбат, куда отвезли Олеся Кривоноса.
В этот день у дивизии Покрышкина, как видно, было много боевых дел. У палаточного городка, аккуратно разбитого под шатрами сосен старого бора, стояло несколько санитарных машин.
Санинструкторы, усталые и небритые, нервно курили в отдалении. Сестры рысцой бегали от палатки к палатке.
Никто не мог сказать, в какой именно палатке лежит младший лейтенант Олесь Кривонос. Запарка была такая, что, несмотря на мои подполковничьи погоны, от меня отмахивались, как от назойливого комара; откуда я знаю, много их, идите в канцелярию. Наконец я остановил по стойке «смирно» какую-то розовощекую сестрицу.
— Олесь Кривонос? Подождите-ка. Олесь, Олесь… — Она заправила вспотевшие пряди за марлевую косынку. — Олесь? Молоденький такой, хорошенький, курносый?
— По-видимому, он.
— К нему нельзя, он… — Она оглянулась, как будто в этом звенящем под ветром бору кто-то мог ее подслушать. — Он очень тяжелый. Он, наверное… — Она не договорила и указала на продолговатую палатку, стоявшую возле той, в которой, судя по всему, шли операции. — Там он. Это палата тяжелых, туда не пускают. Вот главный отоперирует, выйдет, попросите его. Может, вам он разрешит, — И вытянулась: — Разрешите идти?
— Ступайте!
Из палатки, на которую указала девушка, как это ни странно, доносились звуки музыки. На очень плохом патефоне с тупой иголкой крутилась пластинка. Голос Ивана Козловского пел на украинском языке "Дивлюсь я на небо". Пластинка была совершенно заигранная. Может быть, это была даже и не пластинка, а кто-то переписал мелодию на рентгеновскую пленку, что часто делалось на фронте. И все же прелесть голоса в сочетании с дивной грустной мелодией прорывалась даже через эти повторяющиеся "оу, оу".