Московский гамбит | страница 81
— Однако в мире есть «нечто», ну, скажем, оазис, который не подчиняется такой теории… Правда, этот «островок» все сужается и сужается… Но ты судишь, исходя из опыта человека нашего времени, нашего маленького среза реальности, а переносишь на целое…
— Другого опыта у нас нет. Пусть даже и есть иные миры, где все прекрасно и божественно. Нам-то, до них какое дело? «Наш» мир создан дьяволом, вот и все. И потому, дорогой Валя, я верю в дьявола, а не в Бога.
— Картина впечатляющая, но односторонняя… Никто не отрицает это дыхание над миром… Но… островок, островок. Не все потеряно.
Валентин вдруг вздохнул и добавил:
— Но картина все-таки впечатляющая.
И не то растерянно, не то наоборот, ткнул вилкой в ветчину.
— А все-таки, дядя Толя, ты явно не ортодокс в марксизме, — неожиданно перевел он разговор. — С меня и спроса нет, я — беспартийный. А ты вот — с красной книжечкой!
Дядя расхохотался, но на этот раз как-то помягче и по-человечески.
— А кто сейчас ортодокс? — наконец ответил он. — Таких нет. У всех есть что-то свое в душе. Но это не мешает мне выполнять свой долг. А то, что у меня внутрях — касается одного Бога, вернее, дьявола.
— Так в чем же тогда смысл? Всех людей на земле. Плясать под дудку дьявола?
— Уж не знаю, под чью дудку, но главное — сплясать, — усмехнулся дядя. — И учти: в будущем будет еще хуже. Везде. Я объездил эту планетку и знаю. Все неизбежно катится в пропасть, и сделать уже ничего нельзя. Не дай Бог, если будут такие пляски, что и «скрежет зубовный» покажется детским лепетом. Поэтому давайте-ка лучше спляшем сейчас. Пока не наступил двадцать первый век.
И они сплясали.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Полулегендарная Ниночка Сафронова жила в странно сохранившемся уголке старой Москвы, причем Москвы уютных деревянных домиков и зеленых лужаек во дворе. Этот уголок сохранился, окруженный новостройками. Там, в таком домике, она жила в комнатушке с высоким потолком на втором этаже. И окно-глаз этой комнаты смотрело во двор и хранило все тайны и горело обнаженно-красным огнем зимними вечерами, и нежнело летом — от скрытых ласк, которые были разлиты везде: в воздухе, в уголках, в траве…
Нина сама любила этот дом, и этот вид, и эту заброшенность, напоенную мирами. Для постороннего, наверное, было непонятно, где виделись эти миры; но они существовали, появляясь из истории, преданий, старых картин, из слов и душ людей, что жили здесь. Нина часто застывала, думая об этих людях, своих соседях; и хотя внешне они были самые обычные люди, Нина отлично знала: никакие они не обычные, ибо за каждым из них стояло «что-то», а «что», Нина не могла определить в самой его глубине. Не раз ей даже казалось, что в некоторых случаях это была пустота, но совершенно особенная, уже не предначальная, а пронизанная неизмеримым и нередко страшным смыслом. Такое впечатление создавалось, например, когда она смотрела в глаза Тани Самойловой — ее соседки, работницы текстильной фабрики. Таня иногда, проходя по коммунальному коридору, понимала ее взгляд и улыбалась ей ответно, но не губами, а этой пустотой. Поэтому самой необычной и интересной Таня была, когда молчала; но слова у нее иногда вырывались ошеломляющие — посреди других привычных, теплых, человеческих слов. Нине порой хотелось утешить ее как носительницу непостижимого. Но Таню не нужно было ни в чем утешать, как будто у нее внутри было тайное знание, что никакого утешения вообще не существует.