Московский гамбит | страница 23



— Олег, я вспоминаю один разговор у тебя: после Бога, теперь очередь искусства умереть на земле…

— Везде все умерло, дело не только в искусстве.

— Все умерло? — с каким-то ужасом спросил Муромцев.

— Если не считать исключений, немногих.

— Но будет ли возрождение?

— Если и будет, то только после конца мира.

— И что же делать?! — воскликнул Муромцев. — Бог умер, искусство умирает, Красота возможна лишь мгновениями, и нигде на земле надежды нет! И что же делать!

— А вот когда, — ответил Олег, — будет самая жуткая, последняя безнадежность, как у Цветаевой, но ты не повесишься, а останешься жить, вот тогда начнется самое главное.

— Я это и так знаю, Олег. С этого сейчас начинают. Я просто прикидывался. Извини, — вдруг спокойно сказал Муромцев.

Мелькнула станция, и поезд опять исчез во тьме тоннеля.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Через несколько дней Олегу позвонил Трепетов и спросил, нашел ли он человека, которого можно было бы «посмотреть». Олег слегка замялся, а потом ответил, что один по крайней мере сейчас есть, и договорились встретиться.

Олег имел ввиду Виктора Пахомова.

Виктор появился в Москве недавно: раньше он жил по областным городам, и даже бродяжничал. Но он совершенно не походил на бродягу: чисто одетый, всегда в аккуратном костюме и при галстуке, выбритый, с холодным и интеллектуальным лицом. Кончил он где-то факультет иностранных языков.

Худой, высокий и молчаливый, и уже лет сорок было ему, одинокому. Его прошлая жизнь была никому не известна в Москве. Но он рассказывал иногда об этом страшном событии: его мать погибла во время ташкентского землетрясения. Это случилось так. Они жили вдвоем в маленьком домике, неожиданно он проснулся и вышел во двор, а через минуту дом обрушился, и его мать была задавлена на его глазах.

— Почему не я? — говорил он однажды Олегу, с которым у него сложились почти дружеские отношения. — Конечно, я был молод. Но ведь я мертв. Зачем же жить мертвому?

И он улыбнулся тогда прямо в лицо Олегу, медленно засмеялся: смех у него был пугающий и сдержанный, за которым словно нарастал бешеный взрыв — злобы и ненависти, но к кому? Может быть, ко всему живому на земле. А может быть, и к самой жизни. У Виктора часто была на лице эта медленная жуткая улыбка, которая неизвестно во что могла разрядиться. Поэтому с ним немного опасно было общаться. Но и в гневе, и в страдании его серые глаза были в глубине холодными, даже когда переполнялись ненавистью.

Впрочем, он любил петь и иногда пел старинные сентиментальные романсы.