Фунт лиха | страница 29



—  Слушай, Володь, ты не знаешь, отчего останавливается сердце? — неожиданно спросил Тарасов, отлепился от затягивающегося морщинистой снеговой пленкой пролома, откинулся назад. — А?

—  Для того, чтобы понять, отчего оно останавливается, надо узнать, почему оно ходит, — печально проговорил Присыпко. Туалет был закончен. Не вставая, Присыпко сделал несколько гребковых движений, сдирая белое крошево до самой земли — он, похоже, заваливался и никак не мог выровняться. Наконец выровнялся, сел на снег. — Этого не знает никто. Никто не знает, почему ходит сердце, ни один врач. Никто — ни люди, ни звери. Понял?

—  А отчего возникают нервные болезни? — задал Тарасов второй неожиданный вопрос.

—  Ты что, об этих? — Присыпко повел головою в сторону палатки. — Боишься, как бы все же не схлестнулись? — пожевал вялыми слабыми губами. Сквозь зубы втянул в себя воздух, задержал его в горле, будто врачебный раствор, с сипеньем вытолкнул обратно. — Отчего? От несовместимости, наверное.

—  Несовместимость разная бывает.

—  Верно. Иногда человек с человеком никак не могут ужиться, иногда — человек и квартира, человек и ситуация, человек и кли­мат. Мало ли на это находится причин? У психиатров, например, только один рецепт лечения нервных болезней есть. Один. Они этот рецепт всем подопечным выдают.

—  Может, мы тоже внедрим его в жизнь, а?

—  Рецепт простой: надо взять себя в руки и успокоиться, а я не уверен, что наши воины успокоятся.

Тарасов опустил голову. Задумался. Было о чем подумать. Со стороны казалось, что сидит человек на берегу негромкой черноводной реки, слушает беспрерывное ее движение, съеденное изгибами-поворотами, едва различимое непонятное бормотанье, старается вникнуть в суть этого бормота. Старается, да напрасно — ничего у него не получается. А может, он просто рыбу ловит? Хотя какая рыба может водиться в обмерзлых памирских речках, в каляной воде, да еще на этой страшенной высоте? Никакая рыба тут не водится, даже дети-дошкольники это знают.

Усталый помороженный Тарасов в это время думал не о воде и не обманчиво-тихом речном шепоте, с которым черная курящаяся вода уносилась в облохмаченный, густо обросший сосульками каменный зев, не о хлебе и не о рыбе, хотя о еде надо было думать в первую очередь — пустой желудок уже слипся, перестало там что-то жить, поуркивать просяще, и не было уже ни боли, ни сосущего тупого глодания, ничего не было — как, наверное, и самого желудка. Тарасов сегодня утром, проснувшись, приложил руку к животу и все дольки хребта, все позвонки пересчитал — вот как оголодал, исхудал. Он думал сейчас о жене, которую любил. О доме. О смышленой дочурке своей. И что-то теплое, размягченно-слезное, что заставляет дрожать губы, и ничего с этим дрожанием не поделать — трясутся, безвольно выдают человека, — возникло в нем, и Тарасов сдавил зубами стон, чтобы, не дай бог, не учуял, что верный связчик ощерил рот, остужая холодным стеклистым воздухом зубы, язык, горящее нутро.