Спаситель | страница 2



Только те же молодые глаза сверкают из-под седых нависших клочков — на портрете они оттенены круто изогнутыми бровями.

— Ну, тёзка, помогай Бог. Помни, брат, крепко, что война не праздник. Страшное дело война. Ну да тебе ничего. Тебе, слава Богу, четвёртый десяток. А меня, сударь мой, по осьмнадцатому годочку в поле выпустили. Марш маршем… В сердце пожар: «Взвод! Палаши вон!..» А как увидел в первый раз убитого — да и то не свои, не уланы, — казаки порубили, как девчонка — в истерику. И бифштекса по-английски потом видеть не мог, покуда не обтерпелся, как следует, покуда глаза не притупил. Так-то… А каракули, брат мой, ты не кидай в печь этак-то, не читавши. Писатель я плохой, а только брехуном сроду никто меня не ругал.

Я успокоил ревнивого автора.

— То-то смотри. А моё тебе слово опять — не быть тебе в этой войне убиту. Так и знай. И смеяться нечего.

— Вашими, дядя, устами мёд бы пить.

— И попьёшь. Только не моими. Мои глубоко будут. Да… Ну, Христос с тобой.

И почему-то у меня при этих словах сжалось сердце, сжалось с настоящей болью — будто всерьёз должен сбыться последний печальный намёк старика. Захотелось обратить разговор в шутку, не уносить с собой пророчества, печального для автора.

— Полноте, дядя. Вы не меня, вы внуков переживёте. Вы такой же хиромант, как политик.

— Политик? — дядя сердито укусил усы. — Смейся, брат, смейся… Нет уж, если я говорю, что братушки нас предадут, если я говорю, то и стекло в раме не треснет! — дядя ткнул пальцем в сторону портрета в бархатной раме. — Стало быть, так.

Дядя повернулся к образу, часто закрестился.

— И спасибо Отцу небесному, что не дал покойнице до того дожить. И меня, Преблагий, прибери поскорее. С того света хоть глядеть будет не страшно. С Богом, тёзка. Лихом не поминай.

Поминать лихом старика, особенно теперь, когда страшные пророчества его сбылись слово в слово, когда сам я, тяжело больной, простившись с офицерской шашкой, в родной усадьбе с чувством брезгливого отвращения вскрываю газеты — какие вести принесёт ещё телеграф оттуда, с далёких снежных вершин, тридцать лет назад политых русской кровью, русскими костями засеянных?

С каждым днём распускается всё шире над этим посевом страшный махровый цветок, с каждым днём, источая кровавую росу, расцветает пышнее.

И, возвращаясь по воскресеньям из церкви, где рядом с оградой приютился серый гранитный кубик с короткой вязью: «Ротмистр и кавалер Александр Михайлович Елецкий», я с новым интересом перелистываю ветхую тетрадку пожелтевшей кожи.