Двадцатые годы | страница 36



И вдруг голосок, негромкий, сипловатый, но очень слышный, профессиональный голосок проповедника прорезает разноголосицу:

— Извеняйте… веняйте… граждане…

Совсем как школьник, отец Валерий поднял руку, упершись локтем в парту, и обращается к Устинову, как ученик к учителю:

— А духовенству, Филипп Макарович, не дадено земли за Кривым Логом?

Дался всем Кривой Лог!

— Вам, батюшка, за погостом…

— Не давать им!

— Что им, исть не положено?

Филипп Макарович шевелит усами, как таракан.

— Вам бы, батюшка, набраться терпения…

— Рази стерпишь, когда землю под носом уводят?

— Христос терпел и нам велел.

— Вам, а не нам!

— Христу легше, ен бездетный!

Спор опять разгорается.

Заплакала какая-то баба:

— Креста на вас нет!

И вдруг… Тишина не тишина, но шум как бы ушел под пол, перестают размахивать руками, обвисают устиновские усы, и фитиль, вывернутый до отказа, чадит, как факел, зажженный в честь… В честь кого?

А вот в честь кого!

В сенях возня, мужики в дверях расступаются, и в класс быстро входит… Некто. Среднего роста. Средних лет. Средней наружности. Есть в нем что-то актерское. Во всяком случае, появляется он так, точно выходит на сцену… и что-то офицерское. Вероятно, ему хочется походить на офицера. Франтовская офицерская фуражка, бекеша цвета хаки, отделанная по краям серым каракулем, начищенные хромовые сапоги… Белобрысый, узколицый. Глаза с каким-то стальным оттенком. Бледные губы.

— Быстров, — шепотом говорит Колька.

Вошедший ни в кого не всматривается, не осматривается по сторонам, подходит к столу, глядит на Устинова, вернее, сквозь Устинова, но усы у того обвисают еще больше, все теперь пойдет не так, как задумано.

— То-ва-ри-щи!

Есть в нем что-то, что заставляет смотреть только на него.

— То-ва-ри-щи!… — Громко и пронзительно, даже стекло в окне звякнуло.

Славушке кажется, что не толпа мужиков, а один огромный слон переступает с ноги на ногу. Даже не слон, а мамонт. Волосатый, дикий, встревоженный…

— Что ж ет-та получатци?

Голос старческий, слабый, неуверенный, а слышен — такая тишина.

— Степан Кузьмич, дык что же етта, буд-мя любезен, разъясни мне, дураку, хресьянам воля, а что ж етта за воля, коли растю-растю, а сваму хлебу не хозяин?

Быстров оперся о стол ладонями.

— Давай, давай, дед…

— Запрос об том, что давать-та я не хочу…

— Еще у кого какие запросы?

Снова возник гул, однако Быстров пристукнул кулаком, лампа чуть подпрыгнула, мигнул огонек, и опять тишина.

— А где «молния»?

Действительно, где «молния»?