Большое кино | страница 130



В конце концов, он меня спас.

— Спас? От чего?

— От непосильного труда, которым я занимался целых пятнадцать лет. — Раш задорно улыбнулся. — Я доказываю свою признательность тем, что помогаю ему оставаться в числе пятисот богатейших людей по классификации «Форчун» и спасаю его имя от прессы.

— Его и мое? — Кит приподняла бровь.

— Говорю вам, я обязан ему всем. Если бы не Арчер… — Он махнул рукой и заказал еще водки, потом бросил на нее испытующий взгляд. Казалось, ему тоже хочется поделиться с ней сокровенным, но он сомневается, достойна ли она доверия. Понимаете, Кит, я вел и веду не слишком-то традиционный образ жизни… — Раш замолчал.

— Люди с сильными характерами чаще всего оригинальны, — подбодрила она.

— Мой отец был бродягой, сыном русского помещика, дезертиром царской армии. Сбежав с горничной, он сел с ней в Стамбуле на пароход, отплывавший в Америку.

Раш подозвал официанта и повторил заказ. Чтобы сделать ему приятное, она согласилась на водку, хотя предпочла бы что-нибудь другое, а в качестве противоядия заказала кофе. Раш так увлекся своим рассказом, что взгляд его запавших глаз казался обращенным внутрь.

— Я родился в трюме незадолго до того, как пароход причалил в нью-йоркском порту.

— Как это романтично — родиться в трюме! — У Кит расширились глаза.

Он мрачно усмехнулся:

— Крысы, гнилая вода, лежащие вповалку люди, задыхающиеся от зловония, — да, вот это романтика…

Кит покраснела от стыда.

— Наверное, я страшно наивная. Пожалуйста, продолжайте.

— Мы поселились в двухкомнатной квартирке в Провиденсе, штат Род-Айленд. Там были такие кривые полы, что я до трех лет не мог научиться ходить. Моя мать умерла от туберкулеза, когда мне было три года. Я храню шаль, в которую она куталась перед смертью.

Кит представила себе худенького темноглазого мальчугана, ковыляющего по неровному полу, и поспешно опрокинула водку в надежде, что Раш отнесет ее слезы за счет крепости напитка.

— После смерти матери мы остались вдвоем — отец и я.

Отец сильно изменился. — Раш усмехнулся. — Он возненавидел Америку и все вокруг, даже меня. Работал он вышибалой в подпольном кабаке, а возвратясь утром домой, заставал меня за уроками: я обматывал мерзнущие руки тряпками и сидел у дровяной печки с доской на коленях, заменявшей мне парту. Как мой старик бесился! Он бранил меня последними русскими словами — английский он учить отказывался. Потом он принимался крушить мебель. Каждый сломанный стул я использовал на дрова. Не помню, чтобы потом выдавались такие же холодные зимы. Я отмораживал руки, и к десяти годам они покрылись шрамами, которых я так стеснялся, что даже летом не снимал перчаток.