Софичка | страница 75



На следующий день, когда старый Хабуг лежал под яблоней, на Чегем обрушилась гроза. Могучие струи дождя забарабанили по широкой кроне яблони. Старика хотели перенести в дом, но он отказался. Дождевые капли, просачиваясь сквозь густую крону, иногда падали ему на лицо и на вывернутые, корявые от многолетних трудов руки.

Старик с удовольствием слушал, как дождь омывает стебли кукурузы, листья и плоды яблони, гроздья винограда, толстая лоза которого вилась по дереву. С жадной радостью шумели под дождем ореховые деревья. Дождь был нужен — кукуруза и фруктовые деревья добирали последние предосенние соки.

— Маш-аллах, благодать, — шептал старый Хабуг и слизывал с ладоней дождевые капли.

Многообразный грохот ливня на листьях деревьев, винограда, на стеблях кукурузы, на траве постепенно сменился спокойным, напыщенным шумом, словно природа, второпях утолив первые приступы жажды, уже ровными глотками вбирала в себя живительную влагу.

Следующий день выдался особенно жарким. Старый Хабуг стал тяжело дышать, словно упорно взбирался на неведомую гору. Он часто просил пить. Тали или Софичка подавали ему его любимый напиток — кислое молоко, смешанное со свежей родниковой водой. Старик поднимал свою голову, свое лицо со стремительным горбоносым профилем и быстро высасывал стакан, как всегда при жизни после тяжелой работы. И смерть была его последней тяжелой работой, с которой он с таким азартом, с такой радостью справлялся при жизни. Но не только работой смерти, но и работой жизни был занят его мозг.

— Если Большеусый умрет, — вдруг внятно сказал он неизвестно кому, когда думали, что он уже в полном беспамятстве, — может быть, к чему-нибудь придем…

Это были его последние слова, которые можно было разобрать. Как и многие мощные натуры, он, умирая, выразил то, что больше всего беспокоило при жизни его душу.

И при виде этого маленького мертвого старика трудно было поверить, что он еще застал амхаджирство, насильственное переселение абхазцев в Турцию, бежал оттуда с юной женой, обосновался в Чегеме, неистовой работой заставил цвести и плодоносить эту дикую землю, развел неисчислимые стада коз и овец, насадил сотни фруктовых деревьев, оплел их сотнями виноградных лоз, хотя сам за всю жизнь не выпил и стакана вина, правда, мог съесть полкорзины свежего винограда, выдолбил целую флотилию ульев (мог вытянуть, даже не присев, увесистую кружку пахучего меда — любил мед), ездил всю жизнь на муле, презирал насмешки абхазцев, считавших мула недостойным верховой езды, а ему на муле было удобнее, презирал пьяниц и лентяев, даже презирал абреков, независимо от того, почему они ушли в лес, народил дюжину детей, и Большой Дом был полной чашей, где бесконечные гости, бежавшие от долинной лихорадки, целыми днями во дворе, в тени деревьев на шкурах животных, переплывали лето, изредка приподнимая задницу, чтобы не отстать от тени, и дочери сбивались с ног, готовя на этих бездельников, но все равно летом было столько молока, что его не успевали переработать в сыр, ведрами отдавали соседям, сливали собакам, а потом в коллективизацию потерял почти все, но не впал в уныние, потому что главного у него никто не мог отнять при жизни — его богатырской, его пьянящей радостью любви к труду. Вот что может один человек — как бы кричала вся его жизнь, но услышать ее никто уже не мог и не хотел.