Пинбол-1973 | страница 2
Говорят, что в тот удивительно ясный ноябрьский день, когда в девятый корпус вломился третий маневренный отряд, там на полную громкость играл Вивальди — «L'Еstro Armonico». Трудно установить, в какой мере это соответствует истине. Одна из трогательных легенд шестьдесят девятого года.
Когда же я проползал под наспех выстроенной из диванов шаткой баррикадой, то слышал едва различимые звуки фортепианной сонаты Гайдна соль-минор. Мне вспоминался тогда дом моей подруги — к нему вела крутая дорога, поросшая камелиями. За баррикадой мне предлагался самый роскошный стул и теплое пиво в похищенной из медицинского училища мензурке.
— Еще гравитация сильная, — продолжался рассказ о Сатурне. — Один чувак жвачку выплюнул, попал себе по ноге и всю раздробил к чертям. П-просто ужас!
— Да-а-а... — произносил я, выдержав секунды две. К тому времени я освоил порядка трехсот самых разных способов поддакивания.
— А п-потом... Солнце такое, очень маленькое. Как будто в бейсболе мандарин летит вместо мячика. И оттого все время темно. — Следовал вздох.
— Чего ж вы все оттуда не улетите? — интересовался я. — Ведь есть же планеты получше?
— Сам не пойму. Наверное, потому что родина. Дело т-такое... Я вот тоже диплом получу — и домой, на Сатурн. Сделаю все к-как надо. Б-б-будет революция.
Думайте, что хотите, — а я люблю рассказы о далеких городах. Я коплю эти города, как медведь копит жир перед спячкой. Стоит закрыть глаза, и всплывают улицы, застраиваются домами, наполняются голосами людей. Эти люди далеко, и мне, скорее всего, никогда с ними не пересечься — но я способен ощутить податливые и вместе с тем прочные изгибы их жизней.
Наоко тоже несколько раз делилась со мной такими рассказами. В них я помню каждое слово.
— Как это назвать-то, даже не знаю...
Университетский вестибюль был залит солнцем. Наоко подпирала рукой щеку и неловко улыбалась, пока я терпеливо ждал продолжения. Она всегда говорила медленно, подыскивая правильные слова.
Мы сидели друг напротив друга, разделенные столом из красного пластика, на котором стоял бумажный стаканчик, полный окурков. Солнце, бившее в высокое окно, как на картине Рубенса, прочерчивало на столе четкую границу между светом и тенью. Моя правая рука была освещена, левая лежала в тени.
Вот так, двадцатилетними, мы встречали весну 1969 года. Вестибюль ломился от обилия первокурсников — все в новеньких ботиночках, все с конспектами в обнимку, у всех в головах свежие мозги. Возле нас постоянно кто-то на кого-то натыкался, возмущался, извинялся — и этому не было конца.