Адамов мост | страница 48
Индию. Потому что лет ей – один. А тому, в чьей ладони ее ладонь, – два. Перешагнули себя вспять через голову и стоят, блаженные, и нет им ни родины, сверстников, ни языка. Вот, любушка, как давно мы не виделись.
А к чему говорил? Помнишь, свами как-то сказал нам, как шар на две лузы, – тебе, мне… что мужчина и женщина, чтобы стать единым, должны пройти все свои… как он сказал? – уровни? грани? роли? – где отношения “мальчик – девочка”, детство райское, – лишь одна из таких ролей. Лишь мизинец. Отношения наши, мол, держатся на мизинце.
Чушь, конечно. Но какая-то тихо саднящая. И во мне, и в тебе ведь тоже. Хоть и оба молчим об этом. Будто рай в шалаше, и мы – этот рай в нем, поджавший ноги, и – одновременно – идем стороной, и видим его, и теряем из виду. Как детский шалашик, плывущий во тьме через город, танцующий меж берегами. Как пуджа с затепленным огоньком.
Захлестнуло? Нет, покачивается, разгораясь.
Километров десять от Рамешварама. Двойка, автобус. Трется о переулки, как кот. Которых нет здесь. Ходи ищи его, заглядывай в подворотни, может, там. Или стой на месте, прислушивайся к интуиции.
Полмаршрута у него шелкопрядных: окукливается в городке – людьми, улицами, а потом нить сучит десятикилометровую – до косы к Адамовым островам.
Стою, прислушиваюсь. Идет, палку ест, сладкую, тростниковую.
Скользкое лицо, дружелюбно-скользкое. И ладонь. Будто деньги сует.
Чтоб я не видел, чувствовал. Смотрит, вплотную, с полуулыбкой, но как-то огибая мое лицо. В полкасанья. Чтобы не видел, чувствовал.
Выбрал, купил. Они шалашом стоят, эти дрыны. Ополовинил тесаком, зачистил, на, пробуй. Это ж какие зубы надо иметь, чтобы есть? Их, слепящие. Ходят всем городом, дрыны во рту, жуют, сплевывают.
Школьники с ранцами, гурьбой, и во рту дудки. Шофер с высунутой в окно дудкой. Белый мундштук, зачищенный. Поиграли, бросили. Как концертная яма город. Сосут, дуют, бросят, идут по ним, едут колесами. “Чикен” закрыт, жду двойку, прислушиваюсь. Ловит мой взгляд: “Чикен? Идем”. Входим с черного входа, вынимает связку, подбирает ключ. Садимся на кухне, цокает яйца. Пять, десять… Кому?
Ставит передо мной. Чай заваривает. – Масала, – спрашивает, – или с джинджером? – Костюм на нем полуофисный, полупляжный. Без цвета. Как и сам он. И не вода, и не мякоть, как сок огуречный. Какая-то скользкая смесь в нем. Будто живут втроем – вельможа, лакей и картежник, в одном теле. Что-то ему от людей нужно, льнет. Но, как пух тополиный, льнет, летя мимо. Вот оно что – повар он на Гаити, две тысячи в месяц, женился там на двенадцатилетней, а другая жена здесь, в Танджавуре, с детьми. А в Рамешвараме дядя, хозяин этой харчевни. – Две тысячи – это как вся эта улица вместе взятая, – говорит, подкладывая. – Пять языков, и еще на трех могу объясниться… – Перечисляет. Поглядываю в окно, прислушиваюсь, где ж она бродит, спит, ест, стала на берегу, на океан смотрит, двойка?