Французское завещание | страница 76



«Как хорошо было раньше, – говорил во мне голос без слов, – когда я думал, что эта «кукушка» уходит неведомо куда, в страны, не отмеченные на карте, к горам со снежными вершинами, к ночному морю, где корабельные огни мешаются со звездами. А теперь я знаю, что этот поезд идет от кирпичного завода до станции, где разгружают вагонетки. Два-три километра все путешествие! Да, теперь-то я это знаю, так что никогда уже не смогу поверить, что эти рельсы уходят в бесконечность, а тут этот вечер, какого не было и не будет, с таким крепким степным запахом, с таким огромным небом, и мое в нем присутствие, необъяснимое и странно необходимое именно здесь, у этих путей с растрескавшимися шпалами, именно в этот самый миг, и эхо этого «ку-ку-у» в лиловеющем воздухе. Раньше мне казалось – все так естественно…»

Ночью, ненадолго проснувшись, я вспомнил, что узнал наконец, что означает загадочная формула «ортоланы, жаренные с трюфелями» в меню царского обеда. Да, теперь мне было известно, что это такая дичь, высоко ценимая знатоками. Блюдо изысканное, редкостное, лакомое – но не более того. Сколько бы я ни повторял, как бывало: «Ортоланы, жаренные с трюфелями» – магическое заклинание, наполнявшее мои легкие соленым ветром Шербура, утратило силу. И с неуверенной безнадежностью я тихо-тихо шептал про себя, уставясь широко открытыми глазами в темноту:

– Так, значит, какая-то часть жизни уже позади!


С этих пор мы говорили, чтобы ничего не сказать. Мы видели, как воздвигается между нами экран гладких слов, звуковых отражений повседневности, этой речевой разменной монеты, которой люди почему-то считают своим долгом заполнять молчание. Ошеломленный, я обнаруживал, что говорить – это на самом деле лучший способ замалчивать главное. Чтобы выразить его, следовало бы выговаривать слова как-то совсем по-другому, вышептывать, вплетать их в вечерние звуки, в лучи заката. Я снова ощущал в себе таинственное внутриутробное созревание этого языка, так не похожего на притуплённые привычкой слова, языка, на котором я мог бы тихо сказать, встретив взгляд Шарлотты:

«Почему у меня сжимается сердце, когда я слышу зов «кукушки»? Почему столетней давности осеннее утро в Шербуре – да, вот это мгновение, которого сам я не пережил, в городе, где я никогда не был, – почему его свет и ветер кажутся мне живее моей реальной жизни? Почему твой балкон больше не парит над степью в бледно-розовом вечернем воздухе? Сновиденная прозрачность, облекавшая его, разбилась, словно реторта алхимика. И осколки стекла скрежещут и мешают нам разговаривать, как раньше… А твои воспоминания, которые я знаю теперь наизусть, – не клетка ли это, в которой ты – пленница? А наша жизнь – не есть ли она вот это ежедневное превращение подвижного, горячего настоящего в коллекцию воспоминаний, застывших, как распяленные бабочки на булавках под пыльным стеклом. И почему тогда я чувствую, что отдал бы, не раздумывая, всю эту коллекцию за один только металлический привкус, оставленный на моих губах воображаемой серебряной чаркой в том иллюзорном кафе в Нёйи? За один глоток соленого ветра Шербура? За один-единственный крик «кукушки», долетевший из детства?»