14 декабря | страница 42
Бабушка в кресле сидела прямо, несмотря на множество подушечек, шерстяных, шелковых и бисерных. Рядом с нею, на столике, стояла коробочка с пудрою: старушка часто пудрилась и потом утиралась платочком или шкуркою из пузыря, домодельною. На круглой скамеечке, у ног ее, лежала, свернувшись, белая болонка Фиделька, презлая.
— Скажи, зачем ты так трясешь подносом? — спрашивала бабушка, когда поутру девка Марфушка подавала ей чай.
— Фиделька больно ноги кусает.
— Должно ли из-за этого трясти подносом? — удивлялась Наталья Кирилловна.
Была очень мнительна; при малейшем нездоровье ложилась в постель и привязывала к «пульсам» уксусные тряпочки. Не любила слышать о покойниках. Старая приживалка Захаровна прослышит, бывало, что кто-нибудь умер, придет к ней в спальню и шепнет на ухо.
— Молчи, что я знаю. Ты мне не говорила, слышишь! — строго скажет ей бабушка.
Однажды в мезонине, почти над самой старушкиной спальней, умерла другая приживалка, — в доме их было множество.
— Умерла, — шепнула Захаровна бабушке, указывая пальцем наверх.
— Ну, и молчи.
Вынесли покойницу украдкою, схоронили, а бабушка так и не помянула о ней, как будто никогда ее на свете не было.
Много видела на своем веку, а потому всего боялась и вздыхала о том, «как легко фортуна изменяется».
— Вся жизнь наша не что иное, как газардная[19] игра! После двух легких ударов часто впадала в полубеспамятство; тогда целыми днями сидела молча, не двигаясь, и тусклым взором следила, как попугай качается на колышке, пронзительно выкрикивая: «Потап Потапыч Потапов!» А потом вдруг оживлялась и вспоминала молодость, когда была фрейлиной при дворе Екатерины. Сообщала таинственным шепотом, как о последней новости, что князь Платон Зубов, «ce charmant vaurien»,[20] сумел убедить ее величество в своем «приятном умоначертании». Вспоминала с умилением о любезности императрицы-матушки.
— Бывало, заметит, что солнце кого беспокоит, — тотчас к окну подойдет и шторку опустит собственными ручками. Но зато и спуску не давала предерзостным: обер-секретарю Тайной Экспедиции, Шешковскому, велено было взять из маскарада не в меру болтливую генеральшу Кожину, слегка на теле наказать и обратно туда же доставить со всякою благопристойностью.
Любила также рассказывать о господине Фонтенеле,[21] с которым видалась в Париже еще до революции.
— Настоящий был филозóф: никогда не возвышал голоса, не сердился, не плакал и не смеялся. «Господин Фонтенель, говорю, вы никогда не смеялись?» — «Нет, говорит, я никогда не делал: „ха! ха! ха!“» Никакого чувства не знал, никого не любил — люди ему только нравились. «Господин Фонтенель, говорю, вы меня уважаете?» — «Je vous trouve fort aimable, madame».