Венок сюжетов | страница 2
Говорил он виртуозно, убедительно, завораживающе, потому что обладал давно забытым в СССР ораторским искусством и незаурядным темпераментом. Его лекции бывали настоящими фейерверками, сверкавшими энциклопедической эрудицией, блестящим юмором, неожиданностью подхода.
И, что очень важно, он говорил правду, которую, как сказал герой Булгакова, говорить легко и приятно, но всем хорошо известно, что за эту правду многим приходилось расплачиваться если не свободой и жизнью, то хотя бы изломанной судьбой. А вот Владимирский умел говорить, когда другие не смели.
И речь здесь не о политическом противостоянии. Упаси Боже, он не ссорился с законом и не произносил крамольных речей. Он не призывал к уничтожению существующего строя и не готовил взрыва здания КГБ. Но при этом его деятельность абсолютно противоречила той системе тотального вранья, которой были повязаны все гуманитарии Советского Союза. «На вашу демагогию у нас найдется наша демагогия», – говаривал он, когда ему рассказывали, как отъехал от его пассажа, посвященного полузапрещенному писателю или режиссеру, очередной обалдевший от такого нахальства чиновник от культуры. Фактом своей деятельности он показывал, как нужно выживать, не теряя своих убеждений и человеческого достоинства, в системе, обрекавшей личность на полную моральную деградацию.
Когда он, представительный и вальяжный, в галстуке-бабочке и темно-синем велюровом костюме появлялся перед аудиторией, возникала особенная наэлектризованная атмосфера, в которой слушатели начинали чувствовать себя причастными к великому процессу развития культуры человечества.
Этому предшествовала серьезнейшая, огромная работа ума и души. И абсолютная незащищенность. Все бывало в жизни Бориса Абрамовича – и вызовы в Комитет Глубокого Бурения (так, как вы догадываетесь, называли КГБ – ведь смех убивает страх, а временами было страшновато), и классическая бедность, и абсолютная невозможность продвижения по службе, и то, что он был невыездным. Он, которого строгие прибалты считали лучшим театральным критиком страны, видел, как калечат его статьи в одесской периодике, и вынужден был считаться с диктатом чиновников, которые в интеллектуальном плане не опережали уровня первоклассника.
Но слушатели не догадывались об этом, да и не должны были. Он, как Вергилий для Данте, становился для них проводником в чарующий мир вечного и прекрасного искусства. Он умел придавать новый блеск полузабытым именам и открывать новые горизонты там, где другим виделась глухая стена. Он умел сшивать отдельные этапы истории в единую, вечно движущуюся, переливчатую ткань бытия, вызывая у современников чувство сопричастности ко всему, что происходило, происходит и будет происходить в нашем огромном и удивительном мире. И растворялись железные занавесы, и пропадали барьеры и границы – неважно, говорил ли он о литературе или о театре, о поэтах или комедиантах, о знаменитостях или о тех, кто заслужил славу, но остался безвестным. Знание оказывалось притягательным, как любовь, как прогулка под майскими звездами, как путешествие на неизведанные острова. И долго держались чары, навеянные Владимирским, и жизнь становилась осмысленной, и надежда брезжила в конце тоннеля.