Рождение богов. Тутанкамон на Крите | страница 49
Дорога сделалась ровнее. Тута пересел опять в носилки и пригласил к себе Таму.
— Узнал от старика что-нибудь? — спросил его.
— Узнал. Килик не врет: большое можем получить удовольствие.
— Какое же, какое? — залюбопытствовал Тута.
— Увидим, как человеческую жертву терзают и пожирают. Не веришь?
— Нет, не верю.
— Отчего же? Люди ведь только и делают, что убивают и пожирают друг друга. Надо быть волком или овцой: сам пожри, или тебя пожрут. Это в ненависти, это и в любви. «Сладкое яблочко, съесть тебя хочется!» — поют мальчики девочкам. Старая песенка, от начала мира одна: любить — убить — пожрать…
Говорил, как в бреду, весь дрожа от тихого смеха, как черное небо от белых зарниц.
— Первый мир погиб в водах потопа, а перед концом люди с ума сошли, убивали и пожирали друг друга в войне братоубийственной. Кажется, погибнет так же и мир второй…
— Ну, когда-то еще мир погибнет, а пока что — «сладкое яблочко, съесть тебя хочется» — недурная песенка! — рассмеялся и Тута.
— Недурная, если бы только знать, кто кого съест, ты ее, или она тебя.
— Нет, кроме шуток, что тебе старик сказал, могут нас съесть на Горе?
— Могут. Я-то, железный, — жесток для них, а ты — сладкое яблочко!
— Только бы хорошенькой девочке попасться на зубок, а не старой ведьме! — смеялся Тута, как кот, мурлыкал.
Оба замолчали и молча смотрели, как полыхают зарницы — перемигиваются, пересмеиваются огненные диаволы.
IV
Вдруг носилки остановились. Таму и Тута, высунувшись, увидели, что Гингр припал ухом к земле — слушает. Прислушались и они, но ничего не услышали.
Гингр велел потушить факелы, стреножить мулов, отвязать бубенцы и людям не шуметь.
— Дальше нельзя ехать, — сказал он. — Милости ваши со мной пешком пойдут, а прочие подождут здесь.
Тута заспорил было, не захотел расставаться с нубийцами, но проводник объявил решительно, что иначе шагу не сделает.
Пошли втроем: впереди — Гингр, держа в руке глухой фонарь так низко, что свет падал только там, где ступала нога; за ним — Таму, а за Таму — Тута. Шли в темноте, гуськом, как слепые, держась за руки.
Шагов через триста началась тропа, глухая, как звериный след в траве; зачернела на белом огне зарниц паутина ветвей; под ноги стали ложиться какие-то пуховые подушки, должно быть, моховые кочки; захлюпала под ногами вода, и запахло камфарно-пряною, болотною сыростью.
Гингр остановился и опять прислушался. Слабый, почти неуловимый, звук донесся до них; но, сколько ни напрягали слуха, не могли понять, что это: как будто большая муха билась о стекло, или ветер свистел в замочную скважину. Звук замер, и казалось, ничего не было — только кровь от тишины шумела в ушах.