Рождение богов. Тутанкамон на Крите | страница 48



— А что, говорят, и здесь у вас, на Горе, терзают людей?

— Терзают. В позапрошлом году пастушка растерзали за то, что подглядывал. Бешеные — сами не знают, что делают. Им все равно, кто ни попадись, человек или зверь: во всякой жертве — бог…

— Какой бог, не бог, а диавол! — возмутился Таму.

— А ты, сынок, черного слова не говори. Он — здесь, на Горе: услышит — беда будет.

— Кто здесь?

— Сам знаешь, кто.

— А ты его видел?

— Нет, если бы видел, жив не остался бы.

— Почему же ты знаешь, что он здесь?

Старик ничего не ответил и вдруг засмеялся ласково:

— Ах, дурачок, дурачок!

— Это ты меня дураком называешь?

— Тебя, родной.

— За что же?

— А за то, что не умеешь отличить бога от диавола.

— А ты умеешь?

— Я-то? Хуже твоего — дурак старый. А есть кое-кто поумнее нас с тобою. Что слышал от них, то и говорю. Царь-то Пентей-Скорбный, думаешь, кто?

— Думаю, такой же человек, как я, не захотевший назвать диавола богом.

— Верно! И ты — Скорбный. Скорбен, потому что умен, да не мудр. Ну, а в тебе-то самом кто, в скорбном скорбит, в терзаемом терзается?

Таммузадад взглянул на него с удивлением.

— Не от себя говоришь?

— Не от себя.

— От кого же?

— Мать Акакаллу знаешь? «Великая, говорит, жертва — Сын: плоть его люди едят, кровь его пьют». Для того и терзают бога-жертву.

«Бога должно заклать», — вспомнил Таму.

— Бог, людьми пожираемый: хороши люди, хорош и бог! — усмехнулся он своей тяжелой, точно каменной, усмешкой и отошел от старика. Тот посмотрел ему вслед и покачал головой, как будто пожалел Скорбного.

Бычий перевал миновали уже в сумерках, спустились на дно пропасти, перешли Козий Брод, бушующий горный поток, опять вскарабкались на гору, как мухи — на стену, и вышли на плоскогорье, голое, мертвое, как пустыня погибшего мира.

Наступила тихая, душная ночь с непрерывным блеском полыхающих зарниц.

— Будет гроза, — сказал Таму.

— Нет, пронесет: вон, Темя Адуново чисто, — указал Гингр на край плоскогорья, где в прорыве клубящихся туч что-то голубело, искрилось при блеске зарниц, как исполинский сапфир: то были вечные снега и ледники Диктейской горы.

— Пляшут и там, на снежных полях, — вспомнил Гингр пляски фиад в день зимнего солнцеворота, рождества Адунова. — Раз едва не замерзли, бедненькие! Видел я, как под вьюгой плясали: тела посинели, полуголые; плющевые тирсы от мороза тонким хрусталем подернулись и звенели, точно стеклянные…

Хотел и не умел рассказать, как чудесно плясали фиады — реяли в лунной вьюге — лунные призраки.