Прости меня | страница 25
Кажется, я стал перед ней на колени.
"Родненькая моя, как же так?.. Я виноват, я виноват... Хочешь, я буду стоять около тебя всю ночь, весь день, всю неделю, - кажется, твердил я сам себе. - Буду гладить слабую твою руку, чтобы ты услышала меня. Передам твоей руке мою кровь, мою силу, мое тепло... Как же так, мама, горькая моя, неповторимая... Неужели твое такое родное, живое, любящее, заботливое станет всего лишь воспоминанием и теплый комочек, всегда и всюду носимый мною, заледенеет во мне?.."
Как в бреду, я не отпускал ее руку, добрую, ласковую, все на свете умеющую, такую сильную, такую слабую, бессильную теперь мамину руку. Гладил, как ребенка, напряженно слушая тихое неровное дыхание. Все, мне казалось, дыхания больше нет...
Потом я перестал быть взрослым человеком. Потом... Когда среди ночи мама посмотрела на меня затемненными, совсем непонимающими глазами, протянула неверные пальцы к белой тумбочке, на которой лежал сморщенный черный кусок хлеба, и сказала неслышно:
- Сыночек, ты голодный... кушай... вот...
Бедная моя... До конца дней моих, до самых последних мгновений буду я помнить, как ты это сказала. В затмении, совсем ничего не понимая, не видя, не слыша, только единственное для тебя: кушай, сынок... Только рука, протянутая ко мне. Кушай, сыночек, ты, наверное, голодный...
Разве такое придумаешь? Это больно до судорог. Это больно потому, что нет ничего, не бывает, не может, наверное, быть, нельзя ничего найти равное беспамятной нежности твоей, боли твоей...
Утром в больницу приехал Шеф. Он растолкал меня.
- Едем спать, - сказал он. - Едем, ну я тебя прошу. Все равно сиденьем тут не поможешь. Я договорился, будет постоянная сиделка, самая хорошая сестра. Доктора вызвали самого... Ну, едем, пожалуйста, едем. Ты и так похож на пугало, смотреть противно. Едем.
Он увез меня к себе домой, в арбатский переулок.
- Мои все на даче. Вот ложись тут. А я запру тебя на четыре вамка. Спи. Вечером открою.
Старинная широченная кровать приняла меня, обхватила, увлекла в мягкий, бездонный провал. И сон этот был не сон... Разве я когда-нибудь записывал собственные сны?
Подходили ко мне седые люди в белом: один, другой, третий, четвертый, пятый, молча показывали на меня, пропадали, опять появлялись, пока самый настойчивый среди них, похожий на профессора, не сказал, не глядя на меня:
- Она никак не может пробиться к тебе.
Я хотел ответить ему, понимая, что это сон, хотел проснуться и не мог.