Русская зарубежная поэзия | страница 3
«Хаосу» — формальной левизне, переходившей то и дело в заумь, порой — в открытое издевательство над языком, противопоставлялся «Космос» — неоклассицизм, связь с «Золотым веком» русской поэзии и, конечно, акмеистическая вещность и ясность.
Владислав Ходасевич в «Тяжелой лире», вышедшей в 1923 году в Берлине, был первым, кто открыто выступил против «Хаоса»:
«Жив Бог. Умен, а не заумен», — восклицает он в другом стихотворении из «Тяжелой лиры» и оканчивает его так:
Это отталкивание от Хаоса стало первой отправной точкой идеологии большинства зарубежных поэтов.
Немногочисленные последователи «левизны», среди которых на первом месте в эмиграции оказалась Марина Цветаева, вынуждены были идти против господствующего течения — и до сего дня остаются в меньшинстве.
Марина Цветаева, как верно заметил Борис Зайцев, «эволюировала в обратном порядке».
В то время как Пастернак шел от сложности к простоте, Цветаева все усложняла свою поэтику, шла веку наперекор, что и явилось причиной ее творческого одиночества в эмиграции.
(«Роландов рог»)
В Советской России, в послесталинские времена, «зов» Цветаевой был услышан молодыми поэтами, и она, вместе с Хлебниковым, Пастернаком и Маяковским, сейчас там — одна из наиболее влиятельных поэтов.
Но в эмиграции в то время нужны были не «громкий зов», а «приглушенные голоса», не вихрь и буря, а тишина казалась тогда более убедительной для «человека тридцатых годов».
В «Зеленой Лампе» (собраниях, устраиваемых периодически Д. Мережковским и Зинаидой Гиппиус) произошло характерное столкновение «старшего» поколения с «младшим».
Молодой поэт Довид Кнут, в пылу спора заявил, что «отныне столицей русской литературы нужно считать не Москву, а Париж».
Это заявление вызвало бурю негодования среди писателей старшего поколения и особенно среди представителей общественно-политических кругов, присутствовавших на собрании.
Столицей русской литературы Париж, конечно, не стал, да и не мог стать, но сознание трагизма нашего положения в начале тридцатых годов явилось тем зерном, из которого выросло новое поэтическое мироощущение, — так называемая «парижская нота».