Европа кружилась в вальсе | страница 38



Только теперь Каван стал присматриваться к обоим попутчикам, стараясь делать это как можно незаметнее. Мужчина был бел как лунь, волосы и усы выделялись на старчески розовой коже своею молочною белизной. В чертах его было нечто младенчески мягкое, лицо можно было назвать красивым. И лицо сидевшей напротив женщины, которая, по всей видимости, была несколько моложе мужчины, хранило явственные следы былого очарования. На ее покрытых нежным пушком щеках еще почти не было морщин, и лишь дряблая кожа на шее выдавала возраст; впрочем, шея была перехвачена узкой черной бархаткой с золотым медальончиком. Зато высокие дуги бровей сохраняли царственную величавость, а глаза, темные и блестящие, были лишь чуть-чуть прикрыты ослабшими с годами веками.

И все это из-за ссоры производило какое-то неприятное впечатление, казалось неуместным. Дело было не в самой размолвке, уже вполне очевидной, а в том, что это была ссора двух пожилых людей, которые, несомненно, связаны друг с другом до гробовой доски и лицам которых пристало бы, более того, должно было быть присуще выражение душевного равновесия, умиротворенности и достигнутой наконец взаимоприспособленности. Зачем еще сейчас, на склоне дней, они отравляют себе жизнь? Ведь все равно им уже не избавиться друг от друга, разве что одним-единственным способом. Но они погружены в свои дрязги и им не до размышлений о смерти. Что, если он скажет им, что едет к умирающему отцу? В тот же миг он опять перестал думать о них; ему вдруг представился отец в гробу. Вернее, он пытался представить себе отца в гробу, но воспоминание о деревенском здоровяке с развевающейся седой бородищей, краснолицем и полном жизни, воспротивилось искусственно вызванной в воображении картине, в прошлом абсолютно ничем не предуготовленной. За всю свою жизнь Франтишек Каван, кажется, ни разу не болел — во всяком случае, его сын Вацлав не помнит, чтобы отец когда-нибудь лежал в постели, усмиренный недугом. Зато воспоминаний, с избытком насыщенных жизнью, нахлынуло превеликое множество!

При своей небольшой усадьбе Франтишек Каван держал трактир. Домашним хозяйством и полем занималась жена. Вынуждена была заниматься? Нет, но коль скоро она, еще живя в родительском доме, приохотилась к этому и знала в этом толк… Да, собственно, и трактир тоже был на ней, потому как Франтишека интересовал не трактир как таковой, а посетители и постояльцы. Весь второй этаж дома был отведен под комнатушки — одна подле другой — для скупщиков хмеля, которые наезжали в Подржипский край главным образом из Саксонии. Каждый уже знал, что у Каванов он всегда найдет ночлег с немецкой лютеранской библией возле подсвечника на ночном столике. В отличие от жены, Франтишек Каван так никогда толком и не выучился немецкому, но и того, что он знал, хватило, чтобы со временем понимать почти все, о чем толковали саксонцы; главное, они приносили новости о том, что делается на белом свете. Целыми вечерами говорили о политике. О политике говорилось и тогда, когда приезжали гости из Праги. В иные годы — регулярно, в другие — реже, потом опять приезжих становилось больше — в зависимости от того, как обстояли дела в Чехии, в Праге и в имперском совете в Вене. Трактир Кавана постепенно становился чем-то вроде политического центра Подржипщины. Как зеницу ока берег Франтишек один из шести массивных стульев со спинками, вырезанными в форме липовых листьев, на котором будто бы сиживал Гавличек! Но, как ни странно, охотнее всего гости беседовали опять-таки с женой Франтишека. И откуда это в ней взялось, ворчал Франтишек, ревнуя и в то же время гордясь, ведь обо всем умеет, чертовка, поговорить… Стоило ей подсесть к столу, как Франтишек тут же умолкал, будто дара речи лишался, и горше всего было то, что никто этого даже не замечал, обходились и без него… Пожалуй, самой яркой порой его жизни было время, когда в шестидесятые годы он бок о бок с графом Турн-Таксисом помогал организовывать национальную манифестацию на горе Ржип, за что потом вместе с Турн-Таксисом его судили и осудили, хотя, конечно, на сходке он не произнес ни слова. Но несколько месяцев он, естественно, все-таки отсидел и, что было не менее естественно, отказался подать прошение о помиловании и отмене приговора.