Ослиная челюсть | страница 22



И радиус прогулки, колеблемый раствором видения, внезапно, как озарение, взмывает в зенит рельефа.

Веер слежения вдоль насыпи левосторонней железной дороги. Справа Москва, сзади Казань, в ладони печать меловая; у мозжечка – кучевой моллюск, взмыленный закатом.

Солнце диаметром полтора метра, с хвостом не длинней цистерны, не торопясь, в темпе дрезины, ровнехонько по проводам.

Тишина, как если б вынули воздух. Следопыт тянется за сигаретой, из-под подошвы выскальзывает равновесие. Порожняк, громыхая немотой, рушится в направление.

Воды небесные тронуты каплей радужной нефти. Следует взрыв, как крови сгусток в носоглотку, и глухие войска по шпалам шеренгами известняковых карьеров, пласт за пластом сквозь шорох каменных стрекоз, выпроставшихся из отпечатков, загромождают воздух.

Оранжевый диплодок Сталинграда жрет огненную листву пылающего нефтью неба.

Море

Если ветрено, море похоже на дряблую кожу щеки старухи, которую трогает ветер и свет немыслимых взгляду странствий, в которые когда-то – когда была молодой – ее отправился муж. И парус идет лабиринтом, сапой – меж волн – чередой могил, по жгучим ее морщинам катится, как слеза, вобравшая день отплытья, – весь как одно мгновенье, с точностью озаренья…

Муж – герой или предатель – еще до сих пор не ясно. Ребенок их – ветер, ветер – треплет ладошкой соленую материнскую щеку, утирая слезу, гонит парус все дальше.

Расплавленная пристальностью, лазурь отступает за горизонт, трепеща, теснима тетивой окоема, вдруг дрогнувшей ураганом мести.

Случай на Патриках

«… …, я – …, прием. … …, я – …, прием».

Слышен шорох помех – перелистывается атлас связи.

«…, я – …, прием. Прием».

Наконец, вырывают из атласа лист, находят на нем меня – цок, – прокалывают карандашом: начинается сеанс связи.

«– Я. Я. Сейчас я нахожусь в твоей мансарде (если помнишь и если счет все еще тебе доступен – последний этаж самого красивого дома на Патриарших Прудах). Обе створки твоего окна открыты, тростниковые жалюзи подняты в свиток над рамой; сорок два кубометра (за вычетом объема кушетки, книжного шкафа, меня, столпотворения моих страхов и желе рождающего их долгого взгляда, а также роя червонных шмелей сознанья, атакующих, как нектар, эти страхи – эти строки; так что в результате вычитания мы получаем минус-объем, не-место – как и положено всякому предсмертному созерцанию) населены смеющимися облачками тополиного пуха: они плавно водят хороводы, цепляясь за углы, внезапно будоражась шумом, доносимым сквозняком с Садового кольца. Я хватаю их ртом, различаю их вкус, вкус смеха, щекотки. Из окна, различенные ветками, листвой, движимые смесью ветерка и воображенья, просыпаются в комнату – световой шелухой – блики, оседают на потолке, обоях, неровно разворачиваясь своими обратными сторонами – пятнами прозрачной тени. Я уверен, я слышу их шелест.