Роковая Маруся | страница 56



Таких симулянтов, как Кока, было немного, но Шухер и Замышляк на всякий случай подозревали каждого или даже не подозревали, а заранее считали каждого симулянтом, стремящимся уклониться от службы, поэтому у них в армию попадали по-настоящему больные люди, с которыми потом, во время службы, происходили разные неприятности, а бывало, и несчастья. Но зато план их военкомат всегда выполнял! План по забору контингента… Кто с них спросит потом за то, что какой-нибудь парень с настоящим гипертензионным синдромом перестреляет всех своих товарищей? А никто! Зато план есть! И можно доложить! Но всех, кто мешал этому плану, они ненавидели, и в первую очередь тех, кто получал отсрочки, а особенно – деятелей культуры, и еще особеннее – артистов, и уж совсем особенно – неуловимого призывника Корнеева. Когда полковник Замышляк слышал эту фамилию, за него начинали тревожиться, не хватит ли его сию же минуту апоплексический удар: его огромная, и без того красная ряха – краснела еще больше, глаза изнутри выдавливались злобой и грозили вот-вот лопнуть, а из плотно сжатых командирских губ выбрызгивалась слюна вместе с ненавистной фамилией. Вот у кого был гипертонический криз в эти мгновения! «Корнеев? – шипел полковник, – это который Корнеев? Тот, который из ТЮЗа?..» – «Он, он», – с грустью за все несознательное поколение подтверждал доктор Шухер. У Шухера была другая реакция. Когда он слышал фамилию Корнеев, он грустнел. Он вообще часто грустнел, провожая призывников-москвичей на Дальний Восток, признавая годными тех, кто был совершенно не годен, и он об этом знал, но… отправлял служить.

Грустным был Шухер. Вся скорбь его маленького, истерзанного, гонимого народа сконцентрировалась в нем. Он знал, что все – суета сует, а служить – надо! Грустно, но надо. Весь облик Шухера был сама скорбь, стена плача. Его плешивая голова с рябыми пятнышками вечно клонилась вниз, ее тянул вниз длинный и одновременно толстый нос, исключительный нос, похожий на хоботок муравьеда. На конце хоботка росли несколько седых волосков, которые Шухер, видимо, берег; все эти годы Костя их наблюдал, их было три, всегда три, на том же самом месте. Этим носом Шухер все время шмыгал и вытирал его, кажется, одним и тем же огромным клетчатым платком. И глаза у Шухера все время слезились, не иначе – от грусти. Им обоим этот артист-призывник был так же приятен, как застрявший в горле плавник ерша; их бы воля, Замышляк и Шухер послали бы его служить завтра, без права попрощаться с друзьями, в стройбат, куда-нибудь на север Якутии, лет на два–дцать пять, чтобы он там в вечной мерзлоте чего-нибудь копал и копал; пока не околеет, сволочь, но… пока не получалось. Не получилось и этой осенью, директор добился еще одной, на этот раз последней отсрочки, и Кока об этом вчера узнал по телефону. Поэтому назавтра собирался вылезать из своего логова и Тихомирову об этом сообщил.