Лотос | страница 23
Но я подходил к ней, когда она лежала недвижная, словно колода, я кулаком бил ее по голове и кричал: чтоб ты скорее сдохла, почему ты мучаешь меня и не умираешь…
Но ты четыре года ходил за мной, стирал мое нечистое белье и кормил меня с ложки.
Я подходил к ней и бил ее, плачущую, а она здоровой левой рукой доставала тряпицу из-под подушки и вытирала свои слезы.
А наутро ты бывал нежен со мной и смущен, словно жених, отведавший первых ласк невесты, юной жены, пролившей слезы страха и жертвенную кровь любви. И я знала, какая горечь лежит у тебя на сердце, какая постылая опустошенность и усталость. Но ты варил мне кашу или суп, сажал меня на постели, обложив подушками, ты неуклюжей, топорной рукою совал мне в рот кашу и старался при этом не стукнуть по моим зубам железом ложки, зная, как я не выношу этого.
Но я напивался пьян и, плача, кричал тебе в лицо страшные слова. В нашем доме никого, кроме нас, не было, ты отвечать уже не могла – только мычала жалобно, и я, злобно радуясь безответности твоей, говорил такое, чего ни один человек не должен говорить другим, уж лучше бы ему родиться скотиной бессловесной. Я высовывал язык и дразнил тебя, торжествуя, что никто не видит, с каким наслаждением я истязаю тебя. А после где-нибудь рядом хлюпал носом, жалея не тебя, а себя, свою пропащую жизнь и обвиняя тебя в ОБМАНЕ!
Старик, лучше вспомни перед смертью те жаркие дни июля, когда сахалинское лето, разгораясь, восходит к своему жаркому зениту. Ты переносил меня на руках через высокий порог дома, сажал на песок, и я ползла к морю в одной длинной полотняной рубахе. Сумасшедшее, неистовое солнце источало с неба, с одинокой своей высоты, щедрую любовь на все живое земли и моря. Под этим солнцем огромные сахалинские травы зрели мгновенно, ягоды наливались яркими красками, полнились терпким соком, вдоль берега порхали, приплясывая над шаткими волнами, свадебные пары бабочек, а я ползла по сухому крупному песку к отмели, сверкавшей, как брошенное на землю серебряное блюдо неимоверных размеров. Я ползла и радовалась всему, что попадало мне под руки: старой рыбьей чешуе, сухим палочкам, пригнанным волнами из дальних стран, голубым матовым окатышам стекла, серым обрывкам сетей, крабьей шелухе и маленьким прыгающим букашкам – чилимам.
Какое-то лихорадочное, беспокойное, неуемное счастье светилось на румяном лике июльского солнца, и оно, казалось, готово было наделить этим счастьем все живое на земле и в море. Столь глубок был каждый вздох ветра, несущий в себе благовония тучных трав, которые буйствовали в любовном разгуле, размахивая яркими чепчиками и косынками разноцветья, а голубизна небесных далей так нежно вмывалась в перламутровый тон перистых облаков, что людям, охваченным счастьем жизни, бывало даже тревожно. Они не понимали тайного значения всего этого великолепия, излишества милостей солнца, и мнительно предрекали наступление скорой непогоды, и беспомощно улыбались, стоя на берегу моря. Только два старика, жившие в самом последнем домике поселка у широкой отмели, ничем не тревожились: старики от завтра не могли ждать ничего хорошего, поэтому нечаянное тепло и радость жизни сегодня принимали со смиренной радостью.