Мои друзья | страница 4



Эдмон Жалу с пылким любопытством принимал участие во всем этом литературном озеленении, что толкало его к новеллам и молодым друзьям. А он имел вкус к дружбе, как имел вкус к неведомому, к новизне, к иностранным литературам и странным судьбам, ко всему, что есть признание и послание. Он верил в существование внутреннего мира, в реальность воображения и в возможность вообразить себе реальность. Следуя за ним до предельных границ этих бесценных склонностей, мы не могли не различить в нем особенного предрасположения, одновременно умиленного и зачарованного, к людям асоциальным и несоциальным, к маргинальным судьбам и знакомствам без разбора, к случаям и мечтам, которые суть, конечно, вещи человеческие и даже слишком человеческие, но не служат особой подмогой в повседневной жизни. Один из персонажей, который ему нравился больше всего в литературе, а следовательно и в реальности, был Обломов. Живя нашей жизнью, он не мог не открыть среди нас его вновь, если не в самом Бове, то в персонажах Бова. Впрочем, довольно трудно определить связь, которая могла существовать между Бовом и его персонажами. Вполне возможно, что он был одним из них. Его русское происхождение придавало некоторое основание этой гипотезе, так же как общий вид сдержанности, одиночества и благородной неуклюжести. Но он был также автор этих персонажей и можно не сомневаться, что он их знал, на них смотрел, судил их, и следовательно, от них отличался. И это подтверждалось улыбкой, которая часто появлялась на его тяжеловатом и спокойном лице, улыбкой лукавой, причем, лукавости глубокой и уверенной. Это были его персонажи, он знал о них все, и с этой кривой полуухмылкой он созерцал, как влачатся они из отеля в отель, из номера в номер, не имея в своем вечном бродяжничестве никакого другого места, в этой их неуверенности и неопределенности, подавленности, хуже того: в их смирении под монотонными ударами фатальности, равной их бессилию. Как писатель Эмманюэль Бов столь же непримирим, как эта фатальность. Власть его это власть писателя. И то, что в этой власти присутствует элемент исповедальной субъективности, не столь уж важно. Вот откуда, начиная с «Моих друзей», первой из его книг, поразивших читателя, этот совершенно безмятежный тон объективности, к которому прибегает автор, чтобы рассказать придуманную им историю. Тон настоящего писателя. Большого. Искусство редкой силы. Искусство, которое не пятится перед эффектом шока и смущения, производимым его точностью. Этот шок, это смущения доходят до жути, поскольку все эти кропотливые подробности нищеты производят не жалость, а ужас – разве что сама жалость, в конечном счете, не является чувством ужасного. Но, к счастью, чтобы все поправить, есть эта лукавая улыбка, легкое прикосновение печальной иронии. Благодаря этому, несчастье может разрастаться до своих краев и, таким образом, подтверждать этот ужас, который на другом конце: на конце того, что может вынести читательское наше чувство. Катастрофа неизбежна. Тем более, что она уже здесь, с самого начала, с самой крохотной первой детали этого ужасающе реалистичной картины нищеты. Но дело в том, что эта нищета не только экономическая. К тому же, и главным образом, это нищета морали, что, в сущности, и делает ее такой ужасной. Это безвольное отношение к реальности, эта константа почти что, можно сказать, страдательного отрицания жизни более невыносима, чем самые жестокие удары судьбы.